«Нет, — томился Булавин. — Надобен большой круг, а на нём — единое согласие и — на Азов с остатками войска».
Зернщикова пропускали к Булавину без опросов. Бывший войсковой старшина при Максимове, он во время осады Черкасска тонко провёл заговор и отворил ворота города. Во время выборного казачьего круга кое-где выкрикивали в войсковые атаманы его, но он сам понимал, что уступает Булавину по всей скаковой стати, и сам выкрикнул вождя восставших. Теперь он был первый советник, а в случае отъезда Булавина — наказной атаман, остающийся за войскового.
— Когда на Азов? — Зернщиков кинул трухменку в угол, на лавку, как делывал это при Максимове, да и лавка была та же (Зернщиков уговорил Булавина жить в максимовском курене), только не было той роскоши на стенах, на поставцах, в красном углу. В кованых сундуках вместо вчерашнего добра — сёдла…
— Завтра круг собирай, — твёрдо сказал Булавин. — Завтра поутру всё на кругу выкричим. Пора на Азов.
— Затем и звал?
— Затем и звал. А ты что-то смур, Илья? Уж не за голытьбу ли голова болит?
— Нынешняя голытьба в обиду себя не даст. Эвона как ввечеру кричали, что-де надобно старожилых казаков, многорухлядно живущих, побить, а животы их и рухлядь раздуванить промеж себя — о, чего сдумали чинить! — зло крякнул под конец, будто выхаркнул, Зернщиков. От бороды вверх по щекам поплыла мёртвенная белизна, но вот он переборол себя, притушил, будто пеплом присыпал жёлто-кошачий огонь в прищуренных глазах, и устало спросил: — А как дела на верхах?
— Как взял Некрасов Царицын, так недели не прошло, а Долгорукий пошёл всем войском на нас. Не внял царь Пётр моему письму, знать, крови хочет. Да, видно, уж и быть по тому…
Булавин насупился, глядя на ручку своего бывшего пистолета, сверкавшую из-за пояса Зернщикова рубиновой зернью, но вот на лбу его пролегла от бровины болевая складка. Он поднялся, прошёл к двери и крикнул писаря. Однако вместо того явился второй есаул Соколов. На кругу он был выкрикнут Зернщиковым в атаманы средней черкасской станицы.
— А! Грамотей! Ну, давай ты пиши, что ли…
Соколов херувимом проплыл к столу по земляному полу, покрытому толстым войлоком, с которого Максимов ещё перед осадой содрал ковры. Сел поудобнее, к свету того окошка, из которого Максимов подавал Булавину кныш, и приготовился писать.
— Пиши казакам кубанским! Пиши, Тимофей, тако: что жа вы, анчуткин ррог… Нет. Погоди. Начни с прописи, как повелось: Господи Исусе Христе, сыне божи, помилуй нас. Аминь. От донских атаманов, от Кондратья Афанасьевича Булавина и от всего Войска Донского рабом божиим и искателем имени господни кубанским казакам атаману Савелию Пахомовичу или хто прочий атаман обретаетца…
Булавин вдруг замолчал. Подошёл к глухой стене да так и стоял, отворотясь.
— Брось! — вдруг крикнул он Соколову. — Раздери бумагу!
Соколов с Зернщиковым переглянулись.
— Бери скороспешно другой лист! Пиши! Да перо-то, перо-то возьми поновей! — нетерпеливо требовал Булавин и сам подал с настенного поставца несколько перьев.
— Чего велишь, атаман? — изготовился Соколов.
Булавин уставился на молочно-чистое лицо есаула, мучительно думал.
— Пиши, Тимофей! Надобно скороспешно… Так пиши… Голицыну в Киев! Почто он, анчуткин ррог, держит моих за караулом? Безвинных! Пиши!
Соколов давно изготовил перо, но Булавин не знал, что писать Голицыну, как выразить гнев свой. Наконец успокоился:
— Сам составь поскладней. Отпиши, что-де ведомо Войску Донскому учинилось про сына моего и про жену. Почто держишь, мол, безвинных, господин Голицын? Отпусти немедля к Трёхизбянской станице с верными людьми, откуда их повязал Максимов-ирод, а буде не освободишь, то мы-де войску пошлём на Бел город 50 тысяч, а то и больше. Так и пропиши!
Булавин хлопнул дверью. Вышел на баз.
По всему городу, необычайно переполненному, разносилась многоголосица скороспешных самодельных кругов. На майдане толклась голытьба, на базах, около своих куреней — старожилые казаки, будто готовились к осаде. Это неприятно резануло Булавина предчувствием чего-то нехорошего. «Не-ет, — думал он. — Надобно немедля брать Азов, а не то голутвенные изберут ночку потемней, растрясут толстосумов — и подымется буча». Завтрашний круг должен положить конец ожиданиям. Завтра он крикнет всех на Азов.
Будто решив тяжёлую задачу, он прошёлся по базу, понемногу успокаиваясь от той волны злобы, что поднялась было против Голицына. Теперь он увидел то, что должен был увидеть сразу, — синее июньское небо, юркую пост-рель мелких птах, услышал гул пчёл в вербах, а где-то за городом, у реки Васильевой, беспокойно ржала кобылица, должно быть, потерявшая жеребёнка. «А верно ли пасут?» — беспокойно кольнула его мысль. И тут же захотелось ему в степь, как тогда, в день казни Максимова, — туда, подальше от войсковых забот, чтобы кругом колыхалось бескрайнее море трав, кроваво пестрящее кулигами лазоревых цветов, чтобы видеть, как марево плавится над сторожевым курганом, дрожа жарким, расплавленным воздухом, как слеза…