Последние слова разворошили сознание Булавина. Он вспомнил, что отныне он не атаман на Бахмуте, и сделалось от того тоскливо, солоно. Он прослушал всю песню о том, как избрали ребятушки Ермака и что было с ним дальше. Когда же снова пришёл было сон, где-то раза два хлопнули пистолетные выстрелы, ровно, успокоительно. После этого он ещё обдумывал, что завтра взять с собой в дорогу и как лучше проехать в Черкасск. Как всегда при поездке в казацкую столицу, он вспоминал про одежду, а вспомнив про неё, представил свои разбитые уже сапоги, и тотчас от них память повернула его к рукам Алёны, снимавшим их сегодня, а потом долго и беспокойно колыхалась перед закрытыми уже глазами треуголка полковника Шидловского…
На заре Антип услышал, как вскрикнула Алёна. Марья тотчас вскинулась, ещё сонная, и села, просыпаясь, с бьющимся сердцем. Тревожные степные ночи приучили и её к чуткости.
— Посмотрел бы, чего там с ней, — толкнула она мужа. Антип неохотно сполз с сена. Почёсываясь, прошёл к лестнице и через лёгкую дверь вошёл в полумрак сеней. Он ещё чувствовал себя неуверенно: голова шумела и бухала, будто по ней долбили пустой бочкой.
— Олена! Ты тут?
— Тут… — донеслось из полумрака, с полу.
— Ты чего кричала?
— Атаман на ногу наступил…
— А больше ничего? А? Слышишь, что ли?
— Ничего…
Антип облегчённо вздохнул, почесался, вытряхивая из-под рубахи сенную труху.
— А ежели и чего, то орать тут нечего: ты не маленькая, а он, чай, благодетель наш! Слышишь, что ли?
Алёна не ответила.
Антип почесался снова и побрёл назад. Но с лестницы он услышал густой бас Булавина на конюшне:
— Застоя-а-ался, милой ты мой! По степи затосковал? А? Ишь, ноздри-то навострил — так и пышут! Так и пы-ы-ы-шут! Сто-о-о-й! Стой!
Лошадь почувствовала в конюшне чужого, вскинула голову, закосила розоватым белком на Антипа.
— Стой! — Булавин ударил её широкой ладонью по репице — лошадь присела и тотчас вскинула задом, крутнула тугим хвостом.
— Стой! Дорогу чуешь?
— Это какой же породы? — спросил Антип, остановившись в трёх шагах.
— Аргамак[4],— несколько с обидой ответил Булавин, будто упрекал за незнание очевидной истины.
Он приладил к седлу походную суму с провизией, вывел лошадь на волю. Следом вышел Антип. Он рад был, что не проспал отъезд хозяина.
По Бахмуту горланили петухи. Полусонное вороньё хрипло окаркивало зарю за земляным валом. Рождалось утро. Ещё немного, и заскрипят воротца в заклетях домовитых казаков, заревёт скотина и понуро выйдет через Крымские ворота в пустую, уже голодную степь, не корму — порядку ради. Что найдёт худоба в сухом осеннем бурьяне? — горькую жвачку, от которой воротит морды назад к стойлам, приткнутым к куреням, под крыши, где на всю зиму запасено и надёжно уложено июньское духмяное разнотравье. А сейчас Бахмут ещё спал после вчерашней тревожной ночи, напряжённого утра и вечернего кутежа в кабаке.
— Спит Бахмут, — как бы сам для себя проговорил Булавин и покачал головой. — Надолго ли? Неожиданно для Антина он так ловко вскочил в седло, что даже привычный аргамак качнулся от неожиданности, виновато перебрал тонкими точёными ногами.
— В ларе мука осталась, ешьте. До рождества должно хватить.
— Хватит! Благодарствуем тебе, благодетель ты наш! Век богу станем молиться за тебя!
— Живите.
Больше ни слова не сказал Булавин. Он поправил саблю, поплотнее засунул за пояс турецкий пистолет, удобный, короткий, выложенный по ручке красным камнем, забоченился по привычке правым боком вперёд, свистнул и легко полетел к воротам городка.