Потом был поход в Вильно. В августе — в Курляндию, где опытный Ливенгаупт вывел-таки своих шведов из-под русских штыков, переправился через Двину, оставив Шереметева с носом. Пётр приехал и распорядился запереть Ливенгаупта на левом берегу, оставив шведов под неусыпным оком того же Шереметева, а сам взял столицу Курляндии Митаву. Всё это было не главное дело — прелюдии главной баталии, но где и когда она будет, об этом не знал ни один из двух давних, влюблённых друг в друга противников — ни Пётр, ни Карл…
В Митаве Пётр получил известие о восстании в Астрахани. За тысячи вёрст, в другом конце России, вспыхнул пожар, а тут, на севере, вспыхнул спор Меншикова и Огильви о зимних квартирах для войска. Нет, неспокойно было и тут. Пётр принял доводы Меншикова и приказал отвести войско не в Меречь, как желал того Огильви, а в Гродно. Чтобы окончательно положить конец раздорам маршалов, командовать войском он поставил короля Августа, убежавшего в Гродно от своего ненадёжного польского престола. Совсем близко, под Варшавой, стоял Карл, он короновал своего польского короля — Лещинского, а ставленник Петра Август сидел в Гродно, утратив своё королевское величие, волю, напрасно загубив русские деньги на войско — двести тысяч рублей в год!
Наступила тревожная зима. Заканчивался год. За всеми его событиями лежали бессонные ночи Петра, сотни и сотни писем, тысячи жалоб, множество прожектов, так и не ответивших на главный вопрос: как дальше воевать? Как отстоять то, что сделано? Как исполнить то, что задумано? Не много ли схвачено сразу? — иногда тайно от всех спрашивал себя Пётр и не мог найти ответа. Но вспоминался юный Питербурх, весь в щепе строек и прорубленных просек на месте будущих улиц, вспоминалась взятая Нарва с её древним замком и длинной квадратной башней — «Длинный Герман» и весь этот флюгерный город на норовистой реке Нарове, вспоминалась блестящая победа на месте жестокого поражения — и сомнения уступали место надежде, возвращали к насущным вопросам жизни — к экономике, ибо ею живо государство, ею жива армия.
Пётр столько уже наколесил по Руси, столько было им езжено, что если бы сложить все дороги русских царей-домоседов, то и тогда его дорога, Петровская, оказалась бы длиннее. Но из всех дорог Пётр любил самую древнюю, самую быструю — зимнюю дорогу, ту самую, что удивляла стремительностью первых путешественников в древнюю Русь, приводила их в восторг скоростью и дешевизной, если не попадали они под кистень разбойника. Особенно любил царь дороги по замёрзшим рекам — ровные, как натянутые холсты, бесконечные, лёгкие.
Дорога от Гродно была неважная ныне: выпавший на Покров снег пролежал с неделю.
Русь наладила сани, и когда уже легли было зимники, тут натянуло откуда-то сырости, потеплело, посекло первые, девственные сугробы нежданным и мелким, как туман, дождём, осел снег, раскрылись, обледенели дороги. Наступило мучительное, раскатистое бездорожье, когда ни конному, ни пешему не двинуться по льду. Только за неделю до рождественских праздников выпало немного снегу, похолодало, и теперь уже прочнее стояла нога лошади на побелевшем, но всё ещё худосочном зимнике.
На первой же версте от Гродно Пётр почувствовал, что дорога будет не мёд. Припорошенные снегом комья грязи и льда то и дело били в полозья, как плотник дубовым чекмарём. Возок содрогался, подпрыгивал, раскатывался — только шляпу держи. Стенки толкались, матовым бельмом наваливались мутные слюдяные оконца возка, прыгал в ногах сундук с бумагами и остатком небольших денег. «Сатанинский дух! — ругался Пётр, заваливаясь то в один, то в другой угол. — А ведь растрясёт меня…» За оконцами понемногу светлело, наплывали откуда-то узкие тополя, до самой вершины уже видные в серой жиже проступающего дня.