Вскоре тряска стала легче. Рассвело. Мысли об оставленном военном лагере, не отступавшие ни на минуту, постепенно отпускали Петра. Он уже менее ожесточённо думал о неудачнике Августе, о женоподобном чванливом Огильви, о неприятной суете Меншикова — о том, что стояло пока перед глазами и что постепенно, с каждой верстой, отступало, бледнело, в то время как иные помыслы, о делах, ждущих его в Москве, овладевали им и с обстоятельной неторопливостью укладывались в ряд, строго по срочности, по важности, но ещё экстреннее — по душевному зову.
Ожесточение против неустроенности российской жизни и русского дремотного характера тотчас отступали, как только он вспоминал многочисленный ныне отряд ретивых прибыльщиков-доброхотов, желавших помочь казне, а ещё более желавших выбиться в новые люди, если уж и не вровень с Меншиковым, то по крайней мере с Курбатовым. Пётр любил получать их письма, сотни писем, наполненных порой такими несуразными прожектами, что самому всешутейному собору убиться — не придумать смешнее. На своих дипломатов он тоже не мог обижаться. Есть у него Шафиров, слава богу. Такой наморщит толстую переносицу, уставит глазищи, потрясёт в смешке подбородком — и верит Европа, что Россия имеет сто тысяч готового войска иноземного строю… А где оно, это войско? Где взять людей на всё? Стройка в Азове, в Питербурхе, в Таганроге, в Воронеже. Уже заложено Адмиралтейство, на Котлине — крепость. Хватит ли сил? По себе ли, Пётр Алексеев сын, рубишь ты дерево? — снова жалило его сомнение. Сколько было потеряно напрасно сил, времени, денег! В Азове без дела гниёт флот. Канал, что должен был сомкнуть две реки великие — Волгу и Дон, брошен работными людьми, все разбежались, разбрелись по степи розно. Виниус, толковый старик, железо нашёл в Уральской горе, заводы заводить надобно, железоделательные мануфактуры, а где людей взять? А на севере заложен завод Петровский — тоже люди надобны. Люди. Деньги. Деньги. Люди…
Совсем рассвело. Декабрьская заря разбрызгалась из-под низкой облачности, слабо тронула розовиной слюду в зарешечённых окошках и дверце крытого возка. Туда, навстречу заре, летел царёв возок, и хоть далеко ещё до Москвы, но душа уже там, с теми, кого давно не видел. В этот рассветный час ему думалось просторно, ёмко даже о самых серьёзных и самых интимных делах. Он был рад, что его тень — Головкин — отправился вперёд и не маячит перед ним на сундуке, не мешает мыслям.
Есть совершенно определённая категория людей, часто очень деятельных и неглупых, способных заражать других своими мыслями и даже вести за собой, но при первых крупных неудачах они идут к тем, кого сами учили, идут за помощью, а порой отказываются от всех своих устремлений, изменяют себе, но неизменно выходят со своей болью, чтобы их видели и чтобы они ежечасно могли слышать и знать, что о них думают, говорят, кто им сочувствует или помогает, хотя и в том и в другом уже нет ни надобности, ни пользы. Это категория слабых людей. Но есть другие, сильные духом. Они умеют учиться и созидать, они могут ошибаться, тяжело переживая свои ошибки, они могут попасть и чаще тех, первых, попадают в беду, по никогда они не выйдут со своей болью на люди, напротив, они предпочитают уединение, где, один на один с собой, они черпают силы и часто находят их вполне достаточно, чтобы продолжать начатое дело.
Пётр принадлежал ко второй категории. Становясь старше, наваливая или накликая на себя всё новые и новые трудности, он всё чаще чувствовал потребность в уединённом размышлении над тем, что совершено, и над тем гигантским, что ещё предстояло совершить. Отрицание боярского совета — Думы — было не только движением социальным в его эпоху, но было также и потребностью его натуры.
Выезжая из Гродно в Москву, Пётр не был так спокоен, как могло показаться по его бодрому разговору с Меншиковым, и потому, должно быть, он не позволил никому из сопровождавших его сесть в возок. Надо было подумать наедине, да и надоели собачьи взгляды. Тошнит. Пусть трясутся в седле, полезно растрясти жирок, а ветром головы очистить — тоже не во вред.
Под ногами грузно прыгал сундук-приголовник, кованный жёлтой медью. Пётр расстегнул кафтан, достал с пояса ключ и долго прицеливался к скважине. С большим трудом прижал сундук ногой в угол и открыл. Откинул лежавший сверху синий кошель с деньгами и вынул толстую пачку писем. Отыскал нужное, но отложил его в шляпу, остальные же, прежде чем бросить обратно в сундук, стал бегло просматривать, а некоторые даже перечитывать. Это были старые и новые письма — его канцелярия, пересланная из Москвы через Головина, Ромодановского, Меншикова. Письма находили его в разных городах и в разных землях. Писал Толстой из Турции, Паткуль — из Вены, Матвеев — из Голландии, Постников — из Парижа… А вот снова письма Матвеева, но уже не из Голландии, а тоже из Парижа… Письма, письма, письма… От воевод из Воронежа, из Астрахани, из Царицына, из Архангельска… От Виниуса с уральских рудников, от неутомимого мужика, а ныне видного в государстве человека — Курбатова. Письма послов утомляют просьбами о деньгах, о делах же рассказывают мало. Вот Головин переслал письмо Голицына из Вены: «Прошу, мой государь, сотвори надо мною божескую милость, высвободи меня от двора цесарского; ей, государь, истинно доношу: весь одолжал и в болезнях моих больше жить не могу, опасаюсь, чтоб напрасно не умереть…»