Выбрать главу

— По делу говорю тебе, Кондрат: больше, чем в нашем лесу, нет зверья нигде. Я летом медведя видал. Идёт, толстопятый, а сам весь голый. Чего, спрашиваю, не одет? Хошь бы, гутарю, зипун надуванил где-нибудь в крымской стороне. А он мне: отстань, Голой! Не до тебя! Я шерсть всю белкам роздал ещё с весны, их столько ныне народилось — страсть! Грозились-де шишками закидать, коль шерсти на гнёзда не дам! Хитрый медведь, только я не дурак: прижал его рогатиной к сосне — говори, куда шерсть подевал? Ну, тут делать ему нечего, и признался медведь: царёвы, гутарит, прибыльщики да бояре шерсть пощипали всю на чулки.

— Куда им чулки — дома сидеть?

— И-и-и! — гикнул Голый. — Да они, бояре-то, ныне и зимой собрались воевать со шведом, а как тут воевать, коли ноги забнут?

— Да, в холоде не навоюешь…

— А волки у вас ныне есть? — опять крикнул брат Булавина.

— О! Слышали, люди добрые? Никто про волков не спросил, а Иван спросил. Всем ведомо, сколько у нас волков, Иван.

— Сколько?

— А столько, что по понедельникам и по постным дням они прямо в кабаки заходят, пьяных лижут, как собаки, ей-богу! Откуда вы? — спрашиваю раз, а они мне, хвост поджав: с-под Воронежу, Голой! С-под Воронежу!

— А почто пожаловали?

— Как почто? — опять изумился Голый. — Да там у них, у волков-то, весь лес царёвы слуги свели, жить им стало негде!

— А не от новой ли моды бежали волки? — прищурился Булавин.

— Да, да! И от брадобрития стреканули к нам!

— Стой, казаки! — Булавин выскакал вперёд, поднял руку, — Верно Голый помыслил: из тех краёв ныне не только человек, но и зверьё в бега пустилось. Покою не стало, лесу не стало, корму не стало! Этакое и зверью внове, подался зверь от тесных земель да непокойных лесов сюда. Верю я Голому, есть в Айдарском лесу зверьё.

— Много зверья! — Голый снял трухменку и перекрестился для верности.

— Ну что, атаманы-молодцы! — крикнул Булавин. Поедем в Айдарский лес?

— Поедем! — крикнули дружно.

— А походным атаманом пусть будет у нас Микита Голый!

— Пусть Голый! Веди, Голый, в свой лес!

6

Алексей Горчаков за длинную дорогу от Москвы до Воронежа много дум передумал. Ещё не зная, что судьба надолго свяжет его с Воронежем, с Диким полем, с верховым казачеством, не предполагая, как слабо держатся тут человеческие головы на плечах, он наобещал дома, что скоро вернётся. Дорогой он выработал план: сначала припугнуть воронежского воеводу, затем приголубить, а надо будет — и подкупить, чтобы проникся его делом и делом могущественного Головина и помог приобрести землю. Если не найдётся порожней земли, пусть поможет купить у какого-нибудь тайши. Эта мысль не отпускала его с момента разговора с Головиным в Москве.

Ему виделась придонская земля, бескрайние поля выколосившейся пшеницы, а по осени — длинные вереницы обозов с зерном, салом, битой птицей, солью, его обозов, идущих на Москву. Он видел своих людей, торгующих в обжорном ряду, слышал звон золота и начинал верить в то, что посылка его на Бахмут — редкое счастье. Забывались при этих мыслях все неудобства дороги: холод, страхи, степные свисты и чьи-то странные костры, но оставался непонятно отчего пришедший страх перед запахом дыма в пустом неоглядном поле. Не знал он, что этот страх перед дымом однажды спасёт его, как загнанного волка…

Зима подкатила и к Дону. Горчаков вглядывался в даль в ожидании, когда покажутся наконец колокольни воронежских церквей, но кругом, то заслоняя впереди дорогу, то снова открывая дали, плыли мимо саней леса. Дубы давно обронили узорчато-резаную листву свою и теперь корявились, кичились силой кривых ветвей перед хрупкой и тоже голой ольхой, по-зимнему серо отсвечивавшей вдоль заснеженных опушек. Раздетые и как от стыда притихшие в своей наготе леса открывали взору дьяка отдалённые от дороги, глубинно-заповедные поляны свои. Приглушённым светом отливал приречный краснотал, хмуро дыбились вербы, а подбористые тополя в сухом железно-холодном отсвете выпестывались к блёклому низкому небу. Утром последнего поезжего дня видели лису — полыхнула рыжим огнём, померцала белыми пахами и только навела унынье. Но вот зачечекала сорока, где-то взграяло вороньё — прилюдные птицы окликали конец пути. Через половину часа в их дорогу стали вливаться новые санные пути, потемнел от навоза перетолчённый снег. Приветливо, но пока ещё вдали, то справа, то слева мелькали соломенные крыши, и вот над окатистым лезвием горизонта сумеречно заклубилось что-то, закучерявилось — то наплывало издали и росло городское месиво деревьев, крыш, частокол колоколен.