— Баба! — взревел Булавин. — Не чинись супротив меня! И токмо помяни ещё этого дьявола Шидловского!..
Он вскочил с порога, зашлёпал по глади пола широченными ступнями. Волосы прилипли ко лбу, на левой щеке налился лиловый шрам. Жена знала его нрав и мышью кинулась за полсть, к печи. Затихла. Однако эта притворная тишина ещё сильней раздражала его.
— Отныне я вольный казак! — рванул он руками в воздухе, как бы раздирая перед грудью невидимую преграду. — Нет у меня соляных варниц! Нет Бахмута! Нет атаманства! Конец! Завтра собирайся в Трёхизбянскую! Слышишь? Со всем скарбом и животами! Со всей рухлядью!
Жена робко выступила из-за полсти. Бесшумно приблизилась в своих мягких, шитых жёлтыми нитками чириках. Испуганно закрестилась.
— Господи! Как же это — ни солеварен, ни атаманства?..
— А! Тебе богатство нужно? Тебе атаманскую честь подай на серебряном блюде, а коль у мужа кручина — тебя не докричаться! Завтра же поутру в Трёхизбянскую!
— Тятька! — в слезах крикнул от порога сын. Он уже с минуту стоял у порога. До него без труда дошёл смысл сказанного отцом: отъезд — это не потеря какого-то богатства, коего он не видел, да и плевать ему на всё это! — отъезд — это потеря друзей, речки Бахмута, приволья…
— Седлай зараз! — крикнул ему отец.
Никита кинулся на конюшню к лошади, а Булавин схватил со стены саблю, надел на голову трухменку, сунул за пояс новомодный турский пистолет, а сапоги схватил в руки и надевал уже на конюшне впотьмах.
Лошадь была готова. Никита стоял в растворе ворот. От слабого света фонаря, в железно-слюдяной утробе которого оплывал огарок свечи, жирно лоснилась ремённая упряжь, бок лошади, ярко блеснуло высветленное стремя.
— Ты куда, тятька?
— К утру приеду, — буркнул отец всё ещё с холодком, от которого он никак не мог освободиться даже в разговоре с сыном. В тот же миг он ловко кинул своё плотное тело в седло, но прежде чем тронуть лошадь, оглянулся. Никита знал: отец так не мог уехать — оглянулся. Это был давно привычный знак. Никита проворно поставил фонарь на землю, кинулся к отцу, подпрыгнул и повис на шее. Булавин бережно оторвал его от земли, придерживая в широких ладонях сухонькое мальчишеское тело, зашуршал бородой по шее, но тут же вернул казацкий характер:
— Ну, будя слюнявиться-то! Иди домонь. Спать пора…
Он хлестнул лошадь и пропал в темноте, а Никита всё стоял у растворённых ворот конюшни, дивясь тому, что отец поскакал не к майдану, не к куреню своего есаула Цапли, а прямо к городовым воротам, в степь. Ему уже не был слышен топот лошади, но в глазах всё ещё стояла фигура отца, его привычная посадка, этот его неповторимый разворот в седле — правым боком вперёд. От этой посадки всегда веяло на Никиту завидным спокойствием, решительной уверенностью отца и даже сейчас, в это непонятное, смутное казацкое безвременье, даже в эту тревожную ночь парнишке казалось, что всё отстоится в этом тревожном мире, всё вернётся в своё спокойное русло — к тишине куреней, к знакомому запаху соляных сковород на солеварнях. Он невольно прислушивался к затихающему шуму в кабаках, к собачьему лаю, но ему всё ещё виделся отец, и негасимой свечой горела в душе мальчишки надежда на новое светлое утро.
4
За сухим рвом, сразу же, как только лошадь вынесла Булавина в степь, исчезли жилые запахи городка, а в лицо знакомо дохнуло окрепшей горечью осенней степи. На миг оглянулся Булавин от кладбища и увидел в распахе городовых ворот, ещё не затворённых караульными казаками, болезненно-жёлтые огни куреней. Вспомнилась родная Трёхизбянская станица, но почему-то эти сиротливые огни казались сейчас ближе, роднёй его сердцу… Слева, у кладбища, должно быть, из балки качнулся по склону пугающий призрачный свет, как из преисподней, а впереди, на неизмеренные вёрсты навалилась сплошная темь, чёрная, как дёготь. Лошадь неслась по дороге на солеварни, но Булавин грубо повернул её вправо, и теперь, не видя ни дороги, ни буераков, ни зарослей чернобыла, отдался на волю слепого случая. Направленье он старался держать в сторону Большого ручья, за которым начинался лес, а там, у излуки, в двухстах саженях от опушки, стояли всё ещё не убранные за атаманскими заботами стога булавинского сена. Мысль о сене, пришедшая по хозяйской привычке, подсказала ему и направленье и смысл его безумной ночной скачки. Он придержал лошадь и спокойно поехал шагом, вовремя вспомнив, что дорога к сену лежит через балки, увалы, кустарник.