«Холера его завали! Когда же он язык развяжет?» — терял терпенье войсковой атаман. Он сам чувствовал, как деревенеет его язык. Он крепко растирал лоб чёрной обволосевшей до кисти рукой, поглядывал на Долгорукого. Ждал. Однако ничего не менялось в лице царедворца, всё было прежним — надменный взгляд, презрительно сжатые губы — тонкий прямой шрам, который не расходился у него даже во время еды, прямая осанка, взятая у немцев, и неприятные щёки, надутые чванством и едой. Долгорукий пил и жевал непрестанно, было заметно сразу его застольное старанье, ещё в седьмом колене воспитанное в московских князьях, умевших поесть на дармовщину в удобном для этого стольном граде.
— Этакого не скоро споишь: закостенел на пирах! — шепнул Зернщиков войсковому атаману.
— По вся дни только то и делают на Москве, что нимя пьют, а тут ещё наши жёны еды навалили — не проесть… — Тут Максимов заметил, что Долгорукий остановил челюсти, смотрит, и поспешно зыкнул: — Эй, полковнички! Наливайте князю!
Старшины — Петров, Савельев, Иванов, Машлыкин, Соломата в пять рук потянулись к кувшинам, но всех опередил сам Максимов, а Зернщиков подставил самую большую ендову, крашеную изнутри творёным золотом.
— О! — Долгорукий указал оперстнённой кистью на серебряный кубок для вина.
— И вина? Зараз нальём!
Ясырки в бессчётный раз нацедили вина в длинногорлый, весь в мелкой чеканке, турецкий кувшин и поставили его посреди стола. Стол был большой, тяжёлый, с громоздким подстольем резной работы, привезён был на бударе из Воронежа ещё в первый год атаманства Максимова над Войском Донским. Атаман неверной рукой налил в кубок вина — вровень с краями, — оглядел стол и, кажется, впервые остался недоволен женой, ясырками и жёнами своих старшин, наметавшими столько всякой еды.
А стол и впрямь был из столов стол. Не было такого угощенья с того году, как сам государь пожаловал в Черкасск проездом из Азова в Москву. Чего только не было тогда — и жареного, и пареного, и печёного, и кручёного, но и сейчас наготовлено столько, что если этот старый боров Долгорукий станет и дальше всё это есть, то никогда не запьянеет, не развяжет языка. Максимов угрюмо следил, как князь отломил баранью ногу и стал макать её в белую, как снег, бахмутскую соль, впился в мясо зубами и пошёл размазывать крутое баранье сало по щекам. Максимов крепился, не пил. Нальёт в серебряный кубок, отхлебнёт, будто выпил, и снова нальёт, но тут взяла Максимова злоба: за что же ему страдать? Взял и выпил кубок единым махом. Потом снова налил старинного вина, мальвазии, вытянул уже не торопясь — пошёл сухой лоб испариной, приумаслился, запепелился колючий взгляд.
— Ешь, князь! Пей! Не брезгуй нашим казацким хлебом-солью! У нас на Дону столы не у́же, чем на Москве!
Князь кивал и ел, утираясь рукавом. Он заметно огрузнел, но Максимов ожесточённо надвигал теперь на него то блюдо с мясом, то печеники, прощипанные пальцами ясырок, то сунет ему ногу лебедя, убитого на осеннем перелёте.
— Ешь, князь! Вот попробуй-ка трубичек творожный, да вот он, у меня в руке! Выпей сначала, выпей, говорю! Вот так! А теперь ещё выпей да и закуси вот хоть кнышем. Ты знаешь, чего в нём закатано? Курица! Чего тебе? Свинины? Да бог с тобой! Вот добра-то восхотел! Зернщиков! Илья! Двинь-ко блюдо с окороком!
Зернщиков с достоинством подвинул медное блюдо, в котором горбатился огромный, запечённый в тесто свиной окорок. Максимов поднялся с ножом в руке, перекрестил тем же ножом казацкую буженину и отвалил толстый ломоть. Тотчас густо пахнуло настоявшимся ароматом мяса и пряностей.
— О, как прёт! У меня жена и ясырки большие мастерицы! Они, князь, делают его, поросёнка-то, с заморским кореньем, сукины орлицы! Дай-кось, я тебе его на стол прямо положу. Вот так!
Долгорукий одолел половину кусища, тяжело отвалился на стену спиной, так что дрогнула стена куреня и неожиданно звякнула в застеклённой иконе подвенечная свеча. «Не моя упала!» — подумал Максимов, взглянув на завалившуюся набок свечу жены. Он заметил эту свечу сразу, она была короче его свечи, а это была давно радующая его примета: жена умрёт раньше…
— Князь, смотри! Это наше знамя войсковое, жалованное ныне государем за наши верные службы!
Долгорукий посмотрел на растянутое по стене знамя.
— А ещё есть у нас шесть знамён станичных, те были на пасху розданы по лучшим станицам. А это клейноты войсковые, а это пернач серебряный, золочён, а рубень-то, а рубень-то на нём как блестит!