— Верно, Епифаний, говорят они?
— Истинно рекут тебе братья твои, атаман. Истинно.
— Истинно! — передразнил Рябой. — Чего же ты молчишь тут, анчибел тебя закопыть!
— Се дни пришли, в них же живущие на земле обременены данями многими, и скрылся путь правды…
Рябой не дослушал Епифания. Он развернул кабардинца, огрел его арапником и со свистом полетел к дороге. Мелькали, шаркали по ногам лошади кусты тёрна, ветер загудел в ушах. Издали он обернулся и увидел, как оба казака поднялись и смотрят из-под ладоней. Их позы напоминали Рябому позы мальчишек, коим ещё не велено садиться на лошадь, вот и смотрят они заворожённо во след каждому доброму казаку, и горит в их глазах нетерпеливое ожиданье своего казацкого часу… Да, такое напомнили ему позы стариков, но он знал, что в глазах этих старых рубак горит сейчас голая, одна голая тоска по ушедшей силе. Рябой отвернулся и где-то через версту укорил себя, что обидел стариков ни за что.
— Эй! Отворяй!
— Ты хто? — прохрипел спросонья караульный.
— Отворяй, гутарят тебе добром!
— Не шуми! Прибери свои причиндалы да скачи но ветру, не то трухменку вместе с башкой потеряешь!
Рябой позеленел, задохнулся от злости. Его, старого бахмутца, не пускает какой-то приписной, а то и вовсе новопришлый!
— Убью! — гаркнул Рябой.
— Ты мне пошумишь тут, рогач те в хайло!
— Отворяй, свинячье рыло, а не то разнесу ворота!
— Ежели бы я тебе отворил — ты бы у меня отпробовал сабли вдоль хрипа! — хрюкнуло в щели дубовых ворот.
— Ах ты, мериновое нюхало!
— Не шуми, рыгалка вонюча!
— Ах ты, вшивокорм! — сорвался на визг Рябой. — Убью!
Он вырвал из-за пояса длиннущий турецкий пистолет и выстрелил по щели — в то самое место, где, по его расчёту, должен был находиться глаз караульщика. За воротами стало тихо.
— Хто там шумит? — послышался другой, знакомый голос.
— Да взгальной какой-то наехал! — отвечал первый караульщик.
Рябой лихорадочно заряжал пистолет, стараясь не рассыпать порох дрожавшими от злости руками.
— Рябой! То Рябой наш! Отворяй! — прошепелявил знакомый голос.
За воротами завозились с запорами. Створки тяжёлых дубовых ворот распахнулись медленно, как царские врата, Рябой тронул коня и въехал, что Христос в Иерусалим. Обвёл караульщиков налитыми кровью глазами, угрожающе держа пистолет в руке.
— Это ты, Вокунь, шумел на меня?
Не успел Окунь ответить, как напарник его, новый казачина из верховой станицы, недавно прибившийся к Бахмуту, кинулся бежать.
— Стой, анчибел! — гаркнул Рябой и хотел пуститься за ним на коне (что бы проще?), но передумал. Он поднял пистолет и прицелился в бегущего. Грянул выстрел — слетела шапка с казака, а сам он ткнулся в землю. Рябой приподнялся в стременах, озабоченно глядя на упавшего.
— Ну и взгальной ты, Рябой, — укоризненно сказал Окунь. — То же тебе не тушкан какой, то ж тебе казак, а ты по нему…
Окунь не договорил, остановился с открытым ртом и вдруг рассыпался облегчающим душу, беззаботным, мальчишеским ещё смехом, сморщив конопатый нос. Он был рад, что казак вскочил с земли, на которую рухнул со страху, подхватил шапку и кинулся за угол куреня.
— А ты, Вокунь, не ржи, а беги подымай городок!
— Да ты уж поднял его, взгальной!
Из куреней, и верно, уже выходили казаки, присматриваясь к всаднику у распахнутых настежь ворот.
— Атаман где ныне? На Бахмуте?
— Ввечеру видел, как Кондратий Офонасьевич домонь шёл. Сразу после пришлых.
— Домонь, гутаришь?
— Домонь, — ещё раз подтвердил Окунь, затворяя ворота.
Рябой поехал шагом к куреню Булавина. По пути ему предстояло проехать мимо своего старого куреня. Он знал, что этой встречи не миновать, поэтому сразу же переехал мосток через реку и очутился на другом берегу, у стен, в которых надеялся после тяжёлого азовского похода жить долго и счастливо. Подправил поближе. Придержал кабардинца.
Курень был заброшен. Слюдяные оконца выдавлены мальчишками. Изнутри тянуло сыростью земляного пола — это зимой нанесло туда снега, и на целое лето хватило там гнили. В курене почему-то никто не селился. Рябой сидел в седле набычась. Вспомнилась ему молодая турчанка, доверчивая, беззащитная, и стало ещё тяжелей на сердце. Не отыскать ли её? Он снял трухменку, но почувствовав, что на него смотрят из всех окошек, отстегнул пику и стал тыкать ею в обветшалую стену, как бы проверяя её годность для жилья.
— Иван! — послышался бас Булавина. Этот голос ни с чьим не спутаешь — гром, не голос. — Ты чего шумишь ни свет ни заря?