— Всех чисто выводит! — чуть не кричал оборванец в истлевшем зипуне с толстенной золотой цепью на распахнутой шее и с золотым же крестом, бьющим фунтовой тяжестью по худой синей груди. — А кто сам не идёт, того силком ведут, под караулом на Русь выводят! Покуда мы с тобой, Рябой, по Дикому полю гуляли, Черкасского города атаманы всю реку боярам запродали.
— Чего мелешь? — поморщился Рябой.
— Я те истинно говорю! У Долгорукого и у старшин, с ним напосыланных, и у всех их войсковые послушны письмы к станичным атаманам, а пишут в тех письмах, что-де казнь всем атаманам будет, кто от вспоможения Долгорукому откажется, али укроет беглых, али казаков, после азовского походу приписанных.
Беляков, услышавший эти слова, побледнел. Бухнуло сердце в тревожном набате: неужели вернут на Русь, в ярмо, от воли казацкой?
— Хто был в Старом Айдаре? — спросил Рябой.
— Ну, я был! — выставил из толпы плечо угрюмый мужик, ещё не наживший казацкого вида.
— Атаманом у вас хто? Драной?
— Он.
— Чего он делает? Помогает москалям?
— Спит.
— Почто спит?
— Спроси иди! Спит, да и только. Никого к себе в курень не пущает — ни москалей, ни казаков своих. Сказал, будто бы, что от беды своей хоронится, а коли выйдет, сказал, то голов многих свет недосчитается. Сердит больно наш Семён Драной.
— Вот холера — спит! — оскалился Рябой. — Доспит, что сам башку потеряет. Ах Семён, Семён…
— Семён — человек с богом в душе! — сказал мужик. — А взять других? Деньги с нас, беглых, позабрали за укрывательство, да за пропуск на Дон, а ныне всех с головой, с жёнами и детьми сами же и выдают тем солдатам Долгорукого.
— Не токмо вас, беглых! — вскричал казак, склонясь с седла как можно ниже к стоявшим. — Звона, брательника моего из Луганской за караул посадили, что беглого, вишь ты, не отдал, а где это прописано, чтобы отдавать? Ермака забыли! Закон его!
— А ты помни закон свой! — холодно бросил Рябой.
— Не мой, а Ермаков!
— Он и есть твой! И он всегда при тебе!
— Где это — при мне? — недоверчиво глянул казак.
— А вон, при левом бедре висит!
— То верно гутаришь, Рябой, — согласился казак.
— А коли верно, ступайте до Бахмута!
— Чего мы там не видали? Слух идёт, будто Бахмут огню предадут, что-де там само гнездо беглых, а Булавин — атаман и пущий забродчик!
— Истинна молва, потому и место вам на Бахмуте!
— А чего нам, Рябой, ждать на Бахмуте твоём? — спросил рванина, постукивая золотым крестом по груди.
— Может, ты нам жён уготовил там? — осклабился его сосед.
— Рано, Филька, про баб загутарил! — оборвал Рябой. — Шёл бы с честью в мой курень да и жил бы там, покуда Булавин поход не вострубит!
— Дождусь, что Долгорукой меня за ноги повесит!
— Тебя всё равно повесят, а коль дело говорится — слушай!
— Дело гутарит Рябой! Дело! — рокотнула толпа.
— Ишь ты, Рябой… — Филька переглянулся с приятелем, потом пошептался, держась за толстенную пластину креста на шее рванины, и снова к Рябому: — Ладно, быть по-твоему! Идёмте, православные, на Бахмут! Поклонимся атаману Булавину, испросим слова его! А ты, Рябой, продай мне свой пистолет!
— Ты с кем думал? В степу порохом пахнет, а он — пистолет!
— Продай, я те зеньчугом заплачу! Вот, зри пуще!
Филька нырнул в карман и вытащил целую горсть крупного жемчуга, а чтобы драгоценность не рассыпалась, он подставил вторую ладонь, широкую, как решето. Надвинулась толпа. Кто-то крякнул завистливо.
«С ума сойти, какое богатство! — подумал Беляков. — У нас в новегородском храме на иконе богородицы столько нет…»
— Стенька, а Рябой-то осоловел! — Филька толкнул приятеля.
— Надо думать! В Явсужской станице за этот зеньчуг любой бы отдал всю оружию с конём! Это табуна целого стоит!
— Везёт твоей рябой роже — за пистолет богатством осыплешься! — Филька уверенно двинулся за Рябым, садившимся на коня.
— Соглашайся, Рябой! — закричали в толпе.
Рябой молча угнездивался в седле, разбирая поводья.
— Последний раз молвю: отдай пистолет с зарядцами — весь зеньчуг твой! — Филька ухватился — за ногу Рябого. — Слышишь?