— Сейчас у меня нет денег. Но их будет много, когда я получу то, что мне причитается.
— Значит, договорились? Вы возвращаетесь в клинику, а я пока осмотрюсь?
Он нехотя согласился. Судя по всему, мой план ему не понравился, но он слишком устал и слишком запутался, чтобы начинать спор.
Глава 3
Утро выдалось жаркое и солнечное. Коричневые сентябрьские холмы на горизонте походили на разрушенные стены глинобитных построек. Казалось, протяни руку — и коснешься их ладонью. Мой автомобиль преодолел несколько миль прежде, чем холмы немного сдвинулись с места.
Когда мы въехали в долину, Карл Холлман заговорил о своей семье. Отец перебрался в Америку еще перед Первой мировой войной и, получив наследство, смог купить небольшую апельсиновую рощу неподалеку от Пуриссимы. Он был бережливым немцем из Пенсильвании и ко времени своей смерти увеличил владения до нескольких тысяч акров. В основном, прибавление к первоначальной роще пришло с приданым жены Алисии, дочери состоятельных землевладельцев. Я спросил Карла, жива ли его мать.
— Нет. Мама умерла... давно.
Он не хотел рассказывать о матери. Возможно оттого, что любил ее слишком сильно, или наоборот, недостаточно сильно. Он предпочитал говорить об отце и делал это с какой-то бунтарской страстью, словно до сих пор находился в тени его сильной личности. Иеремия Холлман был влиятельной фигурой в округе и в какой-то степени в штате: основатель и глава ассоциации мелиораторов, секретарь Объединения садоводов, глава окружного комитета своей партии, сенатор от штата на протяжении десяти лет и местный политический босс до конца своих дней.
Преуспевающий человек, которому не удалось однако передать гены успеха двум своим сыновьям.
Старший — Джерри — стал адвокатом, но не занимался практикой. В течение нескольких месяцев после окончания юридического факультета он имел собственную контору в Пуриссиме. Проиграл несколько процессов, нажил врагов, не приобретя друзей, и отошел от дел, уединившись на семейном ранчо. Там он нашел утешение, выращивая в оранжерее орхидеи и предаваясь мечтам о будущей славе, достигнутой на некоем неопределенном поприще. Преждевременно состарившийся в свои тридцать с небольшим, Джерри попал под каблук жены, Зинни, разведенной блондинки с сомнительной родословной. Брак они заключили пять лет назад.
Карл был зол на брата, свояченицу и почти в такой же мере на себя самого. Он считал, что подвел отца по всем статьям. Когда Джерри сошел с дистанции, сенатор решил сделать ставку на младшего сына и послал Карла в Девис учиться сельскохозяйственным наукам. Но они не интересовали Карла, и его исключили за неуспеваемость. По-настоящему Карл испытывал интерес лишь к философии, о чем он и заявил отцу.
Молодому Холлману удалось уговорить сенатора отпустить его в Беркли. Там он встретился со своей нынешней женой, с которой они вместе учились еще в средней школе, и, как только ему исполнился 21 год, они поженились вопреки протестам семьи. Он сыграл с Милдред злую шутку. Она стала еще одним человеком, которого он подвел. Она-то думала, что выходит замуж за полноценного человека, но не прошло и несколько месяцев со дня свадьбы, как с Карлом случился первый серьезный срыв.
Карл говорил о себе с горьким презрением. Я отвлекся от дороги и посмотрел на него. Он старательно избегал моего взгляда.
— Я не собирался рассказывать вам о втором... втором срыве. Все равно это не доказывает, что я псих. Милдред никогда не сомневалась в том, что я нормальный, а уж она знает меня лучше других. Это все от переутомления — целый день работал, а по ночам читал книги. Мне хотелось стать знаменитым, чтобы отец относился ко мне с уважением, — врачом-миссионером или кем-нибудь в этом роде. Я старался набрать достаточное число зачетов, чтобы поступить на медицинское отделение, и в то же время изучал теологию и... Словом, это оказалось мне не под силу. Я сорвался, и меня забрали родные. Такая вот развязка.
Я вновь взглянул на него. Мы проехали последний пригородный район и оказались на открытом пространстве. Справа от шоссе под лучами солнца простиралась широкая мирная долина, и холмы отступили назад в синеву. Карл не обращал внимания на окружающий мир. Он словно оказался во власти прошлого и целиком погрузился в себя. Потом сказал:
— Трудные были эти два года для всех нас. Особенно для Милдред. Она изо всех сил старалась делать вид, что все обстоит благополучно, но ведь до свадьбы и у нее были свои планы на жизнь, и она никак не предполагала, что ей придется обслуживать родственников мужа в какой-то сельской дыре. А я ничем не мог ей помочь. Месяцами я находился в такой депрессии, что едва хватало сил вставать с постели и встречать новый день. Я понимаю, что это не так, но эти месяцы запомнились мне как сплошная череда пасмурных темных сумерек. Таких темных, что когда я вставал и начинал бриться, то почти не видел собственного лица.
Домашние воспринимались мной как серые тени, даже Милдред, а себя я воспринимал как самую серую из них. Дом и тот начал подгнивать. Помню, как я мечтал о землетрясении, чтобы оно разрушило дом и похоронило всех нас под обломками: и отца, и меня, и Милдред, и Джерри, и Зинни. Я много думал о самоубийстве, но не решился.
Эх, если бы тогда хватило здравого смысла и элементарного рассудка, я бы обратился к врачу. Милдред хотела этого, а мне было стыдно признаться, что нуждаюсь в лечении. А потом отец не вынес бы этого. Я опозорил бы семью. Он считал, что психиатры играют на доверии, чтобы выудить побольше денег, и что мне поможет свежий воздух и тяжелый труд. Он твердил, что я слишком оберегаю себя, как это делала моя мама, и что я так же плохо кончу, если не выберусь на свежий воздух и не сделаю из себя человека сам.
Он невесело рассмеялся и умолк. Мне хотелось спросить, как умерла его мать. Но я так и не решился. Парень и без того запутался в обстоятельствах, и я опасался ненароком спровоцировать стрессовую ситуацию. Поскольку он рассказал мне о своем срыве и последовавшей за ним суицидной депрессии, то теперь моя главная задача заключалась в том, чтобы привезти его в клинику в более или менее приличном состоянии. До развилки оставалось несколько миль, и мне уже не терпелось прибыть на место.
— В конце концов я действительно стал работать на ранчо. Отец сбавлял обороты, что-то с сердцем, и я взял на себя часть обязанностей по организации работ. Поначалу мне даже нравилось — дни напролет в апельсиновой роще со сборщиками, и, кажется, наступило некоторое улучшение. Однако потом стало еще хуже.
Между отцом и мной постоянно возникали разногласия по любому поводу. Он выращивал апельсины ради денег, и чем больше было денег, тем было лучше. Он никогда не думал о людях. А я не мог выносить его отношения к сезонным рабочим. Целые семьи — мужчины, женщины, дети — загонялись в открытые грузовики и перевозились, словно скот. Платили им по количеству собранных ящиков, нанимали на один день, а затем вышвыривали. Среди них было много тех, кто пробрался в страну незаконно и не имел никаких прав. Отцу это как раз подходило. А мне — нисколько. Я высказал все, что думаю о его гнусной политике по найму рабочей силы. Я сказал, что мы живем в цивилизованной стране в середине XX века, и он не имеет права обращаться с людьми, как с рабами, и выкидывать их прочь, стоит им заикнуться о плате, равной хотя бы прожиточному минимуму. Я сказал, что он — испорченный старик и что я не собираюсь молча смотреть на то, как он притесняет мексиканцев и обманывает японцев!
— Японцев? — переспросил я.
Речь Карла убыстрялась, становясь неразборчивой. В его глазах вспыхнул какой-то евангелический свет. Лицо раскраснелось, покрылось испариной.
— Да. Мне стыдно говорить об этом, но мой отец надул кое-кого из своих лучших друзей, японцев. Когда я был ребенком, до войны в нашей округе жило немало японцев. Они владели сотнями акров земли, тянувшейся от нашего ранчо до города и занятой под овощами. Из этих людей почти никого не осталось. Их выселили во время войны, и они не вернулись. Отец скупил их земли за бесценок.