«В 70-х и 80-х годах, когда идея захвата власти культивировалась народовольцами, они представляли из себя группу интеллигентов, а на деле сколько-нибудь широкого, действительно массового революционного движения не было. Захват власти был пожеланием или фразой горсточки интеллигентов, а не неизбежным дальнейшим шагом развивающегося уже массового движения», — писал Ленин.
Эта отъединенность, оторванность от масс, единственно способных в конечном итоге решить судьбу революции, с самого начала освещает трагическим светом героев спектакля. Но что это были за люди! Андрей Желябов, Софья Перовская, Николай Кибальчич, Александр Михайлов... Каждый — живая легенда. И какого опаляющего чувства исполнена сцена, когда, отчаявшись в мирной работе, поклявшись исполнить приговор, вынесенный ими российскому монарху за все его злодеяния, народовольцы запевают свой гимн, одухотворенные, отрешенные от всего мелочного.
Если ж погибнуть придется
В тюрьмах и шахтах сырых —
Дело, друзья, отзовется,
На поколеньях живых!..
Прокурор Муравьев искусно, с точно рассчитанным профессиональным пафосом бросает им обвинение в безнравственности, требует «сорвать маску с этих непрошенных благодетелей человечества». Слова прокурора идут одновременно с песней-клятвой, в театре впрямую соотнесены, сопоставлены секунды вдохновения противоборствующих. И поистине поразительна человеческая полярность этих секунд.
Но рассуждения о безнравственности — в основе официальных обвинений. Л за несколько лет до этого — «Катехизис революционера», составленный авантюристом от революции Нечаевым вместе с Бакуниным, находившимся тогда под влиянием Нечаева. «Катехизис» открывал дорогу доносу, провока ции, предательству как методам революционной борьбы. Са мые дальновидные из власть имущих ухватились именно за это, чтобы опорочить в глазах общества революционное движение России.
Быть может, более всего опасались народовольцы такой вот компрометации их дела, более всего мучило то, что тень нечаевского понимания революции может пасть и на них. «Для меня мораль дела важнее его успеха» — убежденно говорит в спектакле Софья Перовская (А. Покровская) Если поступиться моральной основой дела, то в какой-то момент борьба может показаться действенней, цель — достижимей, ближе, но это уже будет цель, извращенная до неузнаваемости. Как важно в повседневной, самоотверженной, сжигающей работе ни на секунду не забывать об этом...
Народовольцы не хотели жестокости, но все их усилия вести мирную пропаганду разбивались о правительственные репрессии, когда любое свободное слово, обращенное к народу, кара лось тюрьмой и казнью. Движение пришло к террору, потому что у революционеров не оставалось иного способа борьбы. Пусть борьба эта могла оказаться преждевременной, исторически обреченной. Пусть, но кровь замученных товарищей взывала к немедленному действию, и народовольцы могли только или жить так или не жить вовсе. Выбрав свой путь, они прошли его мужественно и до конца. «Тот, кто знает нашу жизнь и условия, при которых нам приходилось действовать, не бросит в нас ни обвинения в безнравственности, ни обвинения в жестокости», — скажет Перовская на суде в последнем своем слове.
«...Если Рысакова намерены казнить, было бы вопиющей несправедливостью сохранить жизнь мне, многократно покушавшемуся на жизнь Александра II и не принявшего физического участия в умерщвлении его лишь по глупой случайности. Я требую приобщения себя к делу 1 марта и, если нужно, сделаю уличающие меня разоблачения», — заявит Андрей Желябов, для которого самая мысль о том, что он может остаться в стороне и принять кару меньшую, чем товарищи, противоестественна и невероятна.
«Мне не придется участвовать в последней борьбе. Судьба обрекла меня на раннюю табель, и я не увижу победы... Но считаю, что своею смертью сделаю все, что должен был сделать, и большего от меня никто, никто на свете требовать не может...» — это написал в ночь перед покушением Игнатий Гриневицкий, чья бомба убила царя и смертельно ранила его самого.
...Срывается с виселицы гигант-рабочий Тимофей Михайлов, его вешают снова, он снова срывается — и вот уже поднимается над толпою голос неказистого мужичонки, еще минуту назад готового повторять всякую небылицу о государственных преступниках. «Что ж это делают с людьми-то?» Лучшие актеры театра заняты в этой массовой сцене, каждый из них говорит всего по нескольку слов. И на наших глазах меняется настроение враждебной толпы, пришедшей на казнь как на зрелище.
Жизнь, приносимая в жертву будущему, достоинство, не покинувшее казнимых даже в самые последние минуты, — это не может пройти бесследно, это способно растревожить и самые темные, самые забитые души.
В финале спектакля народовольцы, которым суждено было погибнуть 3 апреля, произнесут, адресуясь в зрительный зал, самые важные, сокровенные для них слова, всякий раз завершая их одним рефреном: «Совесть моя чиста».
Я бы хотел, чтобы как молено больше людей моего поколения, когда случится подводить итоги, смогли, почувствовали за собой право повторить это: «Совесть моя чиста».
Из записок лейтенанта Петра Шмидта. «В моем деле было много ошибок и беспорядочности, но моя смерть все довершит, и тогда увенчанное казнью, мое дело станет безупречным и совершенным». Выступая во главе восстания, он понимал, что оно не готово, не созрело еще по-настоящему Но терпению наступил предел, матросы поднялись бы сами, и остаться без них, наедине с этим своим пониманием он был не в силах.
Совесть иногда вступает в конфликт с размеренной, рассудительной логикой. Для Петра Шмидта такой конфликт мог иметь только одно решение. О жизни лейтенанта Шмидта взволнованно рассказывает спектакль ленинградского ТЮЗа (режиссер 3. Корогодский), я слышу слова Шмидта, звучащие со сиены, и в сознании моем они сливаются воедино со словами Андрея Желябова, Игнатия Гриневицкого. Едино и цельно понимали жизнь эти люди, идя на смерть, — люди разных исторических эпох и одной духовной генерации, одной пламенной веры. Лучшие из лучших, они гибли первыми, но идею революции, идею свободы принимали из их рук другие — бережно, как самый бесценный дар, и чувствуя праведный долг свой перед людьми, сохраняли, развивали, совершенствовали ее.
Об этом думаешь и на ленинградском спектакле «...Правду? Ничего кроме правды!!» Сенаторы судят нашу революцию, и вдруг на заднем плане, наплывом возникают столбы, на которых в разное время, разные правители пытались распять свободную мысль. Сенаторы судят нашу революцию, но понимают ли сенаторы, что с нею, на ее стороне лучшие люди всех времен и народов, ибо всей своей жизнью, работой они, сознавая то или нет, готовили, приближали ее. Нет, не понимают, конечно. Если бы люди, подобные этим сенаторам, в моменты решительных действий способны были осознавать, что история не кончается временем их начальствования и судейства, а возможность перетолковывать ее по своему желанию и разумению, хотя и кажется простой, доступной — на самом деле глубоко призрачна. Что история все поставит на свои места, и возможно еще при их жизни, и тогда волей неволей им придется горько пожалеть о сделанном...