Выбрать главу

Да, люди, пришедшие в отряд, отдали свои сердца революции, но многих из них она только-только пробудила к осознанной жизни, и необходима еще огромная духовная работа, прежде чем они станут зрелыми сознательными бойцами. В спектакле театра им. Маяковского большой акцент сделан на внутренней драме Левинсона, драме его взаимоотношений с отрядом, обусловленной тем, что он, по сравнению с большинством партизан, стоит на несравненно более высокой ступени идейного революционного развития. И не случайно в некоторых мизансценах Левинсон как бы противостоит отряду, их пластическое решение «конфликтно», действия командира встречаются в штыки почти в буквальном смысле: отчаявшиеся партизаны ощериваются пиками на того, кто идет впереди. Было и другое: окрыленные незначительным, частным успехом, люди с восторженным обожанием смотрели на Левинсона, готовые поверить в его всемогущество. А он должен был, не позволяя влиять на себя ни отчаянию, ни безответственным иллюзиям, вести отряд к цели. И всегда и во всем следовать той нелегкой мудрости, к которой пришел: «Видеть все так, как оно есть, для того, чтобы изменять то, что есть, приближать то, что рождается и должно быть».

Взаимоотношения Левинсона — А. Говорухи с отрядом тоже достаточно сложны, но не столь контрастны. Он в большей степени, чем Левинсон Джигарханяна, внутри своего отряда, и отличаешь его среди партизан не сходу, постепенно. Этот Левинсон еще очень молод, и в отличие от рассчитанно-неторопливого Левинсона из спектакля маяковцев, порывист, быстр, и огромные глаза на худом, утонченном, одухотворенном лице горят пламенем одержимости. Он сам еще, наверное, многому учится, и сам мужает в пути, и не столько подчиняет себе людей, сколько заражает собой, разжигает и поддерживает в них то же высокое пламя. Он, может быть, в чем-то внутренне незащищен, но молодой исполнитель сумел показать такое открыто притягательное благородство души, такое обаяние самоотверженности, которое само по себе способно вести людей за собой.

И, может быть, замкнутая, волевая напористость одного могла показаться тяжелой, давящей, а страстность другого перешла бы грань, за которой начинается фанатизм, если бы не одна забота, подчинившая себе их жизни целиком, без остатка, движущая всеми помыслами и поступками, не дающая спать по ночам, — забота о том, чтобы «сохранить отряд, как боевую единицу, вокруг которой впоследствии...» Но какое же содержание вкладывается в эти неоднократно повторяемые слова?

Левинсону очень трудно. И потому, что он физически слаб и болен. И потому, что не отпускает боязнь за семью, за жену и детей, оставшихся в городе. И потому, что из множества противоречивых сообщений, фактов, советов он должен сделать безошибочный вывод, спасти доверившихся ему людей, за которых несет ответственность перед партией. Но труднее всего Левинсону оттого, что он ответственен не только за жизни, — он ответственен за души. И должен не просто вывести людей из окружения, но вывести людей, которые стали лучше, а не хуже, которых не коснулось разложение. Которые сумели сохранить в себе людей в условиях нечеловеческих, когда слишком много нужно делать для того, чтобы просто выжить, а на все прочее, казалось бы, уже не оставалось сил.

Идея революции подняла огромные массы людей, сняла с насиженных мест, объединила в партизанские отряды, заставила добровольно уйти в глухую, неприветливую тайгу сражаться за советскую власть, — потому что это была единственно верная, исторически прогрессивная идея. Но Левинсон понимал верность, историческая прогрессивность, чистота этой идеи гарантированы тогда, когда за ней — люди, которым, какие бы испытания ни выпали на их долю, в итоге, после всех испытаний, не стыдно будет посмотреть друг другу в глаза. Это и значит — сохранить отряд как боевую единицу, вокруг которой впоследствии...

Пока же отряд продирается сквозь лесную глухомань, а преследователи наступают на пятки, — умирает, уже долго умирает смертельно раненый партизан Фролов, и по приказу Левинсона ему дают яд, потому что дальше везти с собой Фролова невозможно. Отряду нечего есть, и вот Левинсон обрекает на смерть корейца, забирая у него свинью, которой он должен был кормить жену и детей в течение всей зимы. Так как же сделать все это — и сберечь в чистоте душу, совесть, идею?

Однажды, после столкновения с бойцом, которому грозил пистолетом, Левинсон признается своем-у другу доктору Сташинскому «В такие минуты чувствуешь себя враждебной силой, стоящей над отрядом. Отвратительное ощущение силы и больше ничего...» А Сташинский отвечает ему «А сейчас нужна сила! Правильная сила». Если бы Левинсон не был ею, этой правильной силой, он бы положил отряд в непроходимых болотных топях, а не вывел бы его, пусть трагически поредевшим, ставшим горсткой бойцов, в Тудо-Вакскую долину, богатую лошадьми и хлебом. Но он нес ощущение силы как бремя, как тяжелый крест Он принял на себя неограниченную власть над людьми как трудный долг перед революцией, как суровую неизбежность военного времени, он принял ее вместе с огромной ответственностью, которую эта власть на него налагает. Ощущение силы ни разу не стало для Левинсона желанным, приятным, и именно поэтому жесток он был только в случае крайней необходимости и избегал жестокости, если будни войны давали к тому хоть какую-то возможность. Война требует, чтобы командиры иногда обрекали людей на смерть, и Левинсон обрекал людей на смерть, но он не научился делать это без боли, как нечто естественное, хотя, если бы научился, ему бы, наверное, жилось проще, спокойнее. Нет, каждая смерть пронзительно отзывалась в сердце и несла мучительный вопрос: «все ли ты сделал, чтобы предотвратить ее?» И случай с корейцем, и случай с Фроловым стоили ему здоровья, нервов, тяжкой внутренней борьбы, и он пошел на то, на что пошел, только когда ему стало окончательно очевидно: иной возможности нет, в противном случае люди не смогут двигаться, не смогут драться с белыми, и отряд как ударная сила революции перестанет существовать.

И тот же Левинсон, когда отряд еще не был окружен, стоял на хуторе и жизнь текла относительно нормально, — при всем народе беспощадно судит своего ординарца Морозку за кражу нескольких дынь с крестьянского баштана, хотя даже сами крестьяне смущены: подумаешь, несколько дынь, уж и не побаловаться парню, шестой год воюет... Но отчетливо сопоставляя эпизоды с корейцем, с Фроловым — и эпизод с Морозкой, спектакли решительно утверждают нелегкую, не всем сразу понятную правоту Левинсона.

Командира не на шутку встревожило то, что Морозка на какой-то момент, может быть, неосознанно, но почувствовал упоение от своей безнаказанности, от своего военным положением определенного преимущества перед крестьянином. Можно по-человечески объяснить этот срыв, когда за плечами столько трудного, а впереди, наверное, еще больше. И тем не менее Левинсон устраивает показательный суд, ибо для него поступок Морозки — первый шаг к разрушению личности, когда человек начинает использовать свою, пусть в данном случае маленькую власть над людьми, не на их пользу и благо, а для собственного удобства, и надо, настоятельно необходимо, чтобы ни Морозна, ни кто другой не сделали второго шага.

Морозна И. Охлупина — другая превосходная работа театра им. Маяковского. Широкие жесты, развинченная походка, ленивые движения упругого, могучего тела. В своей пластике артист как бы концентрирует общее пластическое решение образа партизанского отряда. Удаль, бесшабашность, разгул — но вы постоянно чувствуете огромные внутренние резервы этой только начинающей формировать себя личности. Будучи очень живой, конкретной фигурой, Морозна в то же время олицетворяет собон стихийное начало революции, в то время как Левинсон, лицо опять-таки чрезвычайно достоверное, — ее организующее, направляющее начало. При этом Морозна и Левинсон — люди одного корня, и нравственная основа их поступков одна, и идеей они живут общей, пусть командиром эта идея глубоко и всесторонне осмыслена, а ординарцем пока еще воспринята только с помошью интуиции, классового чутья. Ведь не даром было Морозке так стыдно, и он не обиделся яа командира, а понял, почему тот столь суров к нему за, казалось бы, пустяковый проступок.