Очевидно, возрос сегодня интерес к искусству аналитическому, к искусству крупных обобщений, не констатирующему, а осмысливающему явления жизни — и прозревающему будущее. К искусству, о котором вот что писал Добролюбов. «Пока еще известная идея находится в умах, пока еще она только должна осуществиться в будущем, тут-то литература и должна схватить ее, тут-то и должно начаться литературное обсуждение предмета с разных сторон и в видах различных интересов. Но уж когда идея перешла в дело, сформировалась и решилась окончательно, тогда литературе нечего делать; разве только один раз (не больше) похвалить то, что сделано. Поздняя же брань будет постыдным пересыпанием из пустого в порожнее и будет только напоминать того хохла, который, будучи сильно побит, пришел домой и храбрился перед родными, хвастаясь, что когда его били, так он тоже свое дело делал — «показывал фигуру» — в кармане».
Да, потребность в разговоре на самом высоком уровне — безусловна. А классика не уходит в прошлое вместе с эпохой, ее породившей. Какими-то гранями, какими-то сторонами своими она всегда современна, всегда с нами в решении наших гражданских, нравственных проблем, в строительстве жизни, в совершенствовании собственной личности. В размышлениях над теми идеями, которые сегодня находятся в умах.
Найти эту сегодняшнюю грань, эту точку соприкосновения, акцентировать, выявить то, что именно сейчас существенно и интересно, сохраняя при этом верность индивидуальности, манере, стилистике автора — вот задача, стоящая перед нашими режиссерами. Примечательными в этом смысле кажутся мне два недавние спектакля: «Доходное место» в Ленинградском академическом театре драмы имени А. С. Пушкина (руководитель постановки А. Музиль, режиссер В. Суцепин) и «На всякого мудреца довольно простоты» (постановка А. Ремизовой, режиссер Ю. Лауфер) в Московском вахтанговском театре.
Открывается занавес — нет привычно-массивной, добротно выстроенной декорации. Сцена затянута в черный бархат, на его фоне — белые с позолотой апартаменты крупного чиновника, государственного человека Аристарха Владимировича Вышневского, воссозданные художником С. Манделем выразительно и обобщенно. Переносится место действия — декорация меняется мгновенно — и рушится возникшая было иллюзия прочности, основательности этого богатого, кричаще роскошного дома. Был дом — нет дома, куда он делся? Так сразу рождается, растет ощущение неустойчивости жизни, ощущение того, как под прикрытием спокойной солидности судорожно тщится она найти некую опору, а опоры, вчера еще надежные, ускользают из-под ног. Все не так, все расшатывается, чем дальше, тем хуже слушается машина руля, но кто же из лиц, имеющих к этому рулю доступ, оглянется вокруг, кто задумается не только о себе, не о своей выгоде только?
С Островского снимается ставший привычным налет чуть благодушной, «замоскворецкой» медлительности. Возможно, кого-то это насторожит, покажется отступлением от авторского стиля. Порой некоторые сценические решения мы принимаем за единственно возможные на том основании, что они прочно укоренились в нашей памяти. И забываем, что большая пьеса каким-то одним, пусть очень выразительным, удачным сценическим решением не исчерпывается. Нужно сохранить верность духу классика, но вовсе не нужно канонизировать приемы и способы его сценического выражения. И разве атмосфере всеобщего кругового взяточничества, беззакония, самодурства, когда вышневские, юсовы, белогубовы всех оттенков и рангов хотели бы видеть Россию единым большим корытом, из которого нужно, отпихнув ближнего своего, выудить кусок пожирнее, — разве атмосфере этой, пронизывающей пьесу Островского, не соответствует сценический образ, найденный режиссером и художником?
Герои спектакля — не традиционны. Но, подумав, понимаешь, что нетрадиционность эта — менее всего от желания вывернуть классику наизнанку Скорее напротив — от серьезной, обоснованной попытки сквозь все наслоения, толкования, сложившиеся штампы пробиться к самому Островскому, увидеть з пьесе не театральные персонажи, а реальных людей со всеми их заботами, проблемами, болями.
Вот Аким Акимыч Юсов (артист М. Екатерининский) Ну как забыть его, основательно-неторопливого и вместе с тем угодливо юркого (смотря по тому, что в данный момент нужно), чуть профессионально согнутого (за снайперски точным обличьем, походкой — целая многотрудная жизнь российского чиновника, вышедшего из низов), — как забыть его в первой же сцене с Белогубовым! Это простодушно-покровительственное хамство по отношению к подчиненному, к которому он благоволит Эту наивную уверенность в том, что он имеет святое право когда вздумается полезть в душу почтительно склонившегося перед ним Белогубова ли, другого ли кого, спросить о самых личных, сокровенных вещах. И в том, что в ответ он не услышит ничего иного, кроме торопливо подобострастного отчета по всем затронутым вопросам и собачьей какой-то благодарности ему, Акиму Акимычу, который вот ведь какой человек, во все вникает — по-отечески, да, по-отечески...
«...Белогубов ведь грамоты не знает, а я ею люблю... как сына, в нем чувство есть», — убежденно произносит Юсов — Екатерининский. Чувство есть — не нужно грамоты, грамотные-то — ну их, еще рассуждать начнут Именно исходя из этого нехитрого, но по-своему очень логичного принципа, подбирает Юсов кадры в свое ведомство, приближает к себе людей, повышает в чине. Холуйская преданность облагодетельствованного, кругом обязанного ему Белогубова, безусловно, нужнее, удобнее Юсову, чем знания окончившего университет Жадова, его умение всерьез заниматься делом. А раз так — все служебные, государственные отношения нанизываются на этот принцип, им замыкаются...
В спектакле достаточно точно разработана система взаимоотношений, основанных на барско-холуйской иерархии, когда каждый человек, желающий удержаться на поверхности, должен уметь одновременно быть и надменным хозяином, и подобострастным слугой.
Белогубов пока всем лакей, даже монументальному слуге Вышневского, чем-то неуловимо напоминающему своего хозяина. Юсов — тот со слугой на равных, но в кабинет к Вышневскому может войти, только изобразивши на лице приятную искательность к начальству Система соблюдается неукоснительно.
Общество в лице официальных его представителей простит недобросовестность, злоупотребление служебным положением, лихоимство и воровство как пороки естественные, понятные, близкие душе. Сегодня, мол, он, завтра я — за что же судить строго? Но оно свирепеет, когда сталкивается с явлениями ему чуждыми. Оно выходит из себя, когда некто не хочет, к примеру, спокойно и привычно брать взятку и выслуживаться, а вместо этого задумывается о каких-то гражданских вопросах. Как мог человек отступиться от чиновно-бюрократической морали, от круговой поруки, зачем ему это? Непонятно. Непонятное же — опасней всего, и, значит, отступившему нечего надеяться на прощение. Он просто будет исторгнут, вытолкнут, таких здесь не терпят.
А чиновно-бюрократическая мораль — она есть. «Не марай чиновников. Ты возьми, так за дело, а не за мошенничество», — гневно дает отповедь Юсов чиновнику, восторженно рассказавшему о том, как один его коллега взятку принял, а обещанного не сделал. Разговор происходит в трактире, куда привел Белогубов своего благодетеля Акима Акимыча, устроившего ему доходное место. Так что вовремя надумал порассуждать Юсов об этой самой морали. Он и от Белогубова благодарности ждет как чего-то естественного, само собой разумеющегося.
И хотя Белогубов поддакивает с готовностью, — но закрадывается какая-то странная вдруг тревога. Вы подумали о том, что это не самое страшное — Аким Акимыч Юсов, что на общественной арене появляется новая сила... Но об этом чуть позже.