А Вера (артистка О. Широкова), глупенькая, вздорная Вера, создавшая для себя идеал героизма, которому вполне соответствуют полицмейстер папа и околоточный Якорев. Вернее, его, этот идеал, создали для нее и ей подобных. Ничего иного создать не могли: обществу, у которого для истинных героев есть только всевозможные меры пресечения, в своих версиях официального героизма трудно выйти за пределы полицейского круга. Но вот нелепый, смехотворный идеал рухнул — что же осталось? Вот тот же цинизм, которым, каждый по своему, пробавляются и папаша, и брат Александр, и сестрица Надя ..
А Софья (артистка Г. Калиновская) добрая вроде, мягкая — она ведь тоже безропотно следует заданной ей гнусным временем колеей, много лет живет с палачом и развратником, вовсе не заблуждаясь относительно подобных его качеств. Отдадим себе в этом трезвый отчет, — от доброты и мягкости много ли останется? И Яков (артист М. Прудкин), кормилец и добрый гений разложившейся семьи полицмейстера — можно ли выдумать более злую насмешку над его былым прекраснодушным идеализмом? И Люба (артистка Н. Гуляева), неспособная выйти из круга своей озлобленности на всех и вся...
Кто-то из коломийцевых противен, кого-то жаль. Но жалость отступает перед непреложностью истины никто из них не противопоставил себя подлости буден, все оказались их органичной, неотторжимой частью. Буден агрессивных в сто й тупей инерции, преграждающих дорогу к новой жизни, которую проповедовал, в которую веровал Максим Горький.
Актерски спектакль небезупречен. Пожалуй, вернее всего назвать его переходным, когда современная сценическая эстетика коллективом участников еще не освоена, а осваивается.
Не все чувствуют себя естественно на заданной режиссурой грани бытового реализма и гротеска. Есть прекрасные моменты у Иванова, Киндинова, Михайлова, Гуляевой. Есть в сценическом действии куски, где фарсовый прием, не обжитый еще, не освоенный актером изнутри, так и остается приемом, а не реальной деталью жутковатой жизненной фантасмагории. Однако единство эстетических устремлений всех участников спектакля, упорство в движении к общей цели — безусловно. Это обстоятельство, как и острая социальность цементирующей спектакль режиссерской мысли, делают «Последних» во МХАТе театральным событием заметным и чрезвычайно обнадеживающим.
Если «Последние» — спектакль умной и сильной режиссуры, в котором есть складывающийся ансамбль, но выдающихся актерских работ пока нету, то «Достигаев и другие» в Малом театре определяется прежде всего блистательной работой актера. В роли Василия Ефимовича Достигаева выступил Борис Бабочкин.
Из пьесы Горького «Егор Булычов и другие» Достигаев исчезает со словами: «...демонстрация идет... Надобно примкнуть...» Из пьесы, но не с исторической арены: не таков Василий Достигаев, чтобы взять и так вот просто исчезнуть. «Егор Булычов и другие» заканчивается февральскими днями 1917 года, действие другой горьковской пьесы, «Достигаев и другие», происходит в канун Октября. Другие здесь — это судовладелец Нестрашный, промышленник Губин, игуменья Меланья. Лица, обреченные на скорый уход. Исторические события ничего не изменили в их раз и навсегда запрограммированных мозгах, мысль об уступках поднявшимся на борьбу народным массам для них дика, противоестественна, — только окрик, только насилие, только беспощадное подавление. Обломки старой жизни, идущие на дно в бурном революционном море. А Достигаев еще до февраля заметил: «...что будет революция, так это даже губернатор понимает...»
Первое живое чувство, которое вы различаете в герое Бабочкина за ухмылочками, кривлянием, подначиваяием — озлобленность на губиных и нестрашных, прозорливость которых он, размышляя о губернаторском уровне понимания, явно переоценил. Различаете, когда с начала спектакля времени прошло уже немало: прорывается это в нем редко, мимолетно, невольно. Какой-то миг — и снова шутовские ужимки, прибаутки, которые как хочешь, так и понимай. Снова удаляется он со сцены семенящей, какой-то глумливой походочкой, в который раз оставив партнеров по прежней жизни в неведении относительно своих мыслей и предполагаемых действий.
Василий Ефимович — человек почти что физически ускользающий. Увлеченно наблюдаете вы, с каким блеском воплощает Бабочкин хитроумную достигаевскую игру, сущность которой в том, чтобы говоря обильно, ничего не сказать. Игру, которая даст возможность, не нарушая до поры общепринятых норм поведения своего круга, в нужную минуту без видимых психологических натяжек истово отмежеваться от бывших партнеров, в слепой ненависти своей не желающих понять, что революционный народ сейчас — решающая и реальная сила. На них, на бывших партнерах, — крест Вольно им лезть на рожон, самим совать голову в петлю. Достигаев — иной. Достигаев соображает, что нынче ему стучать кулаками не сезон, что в повестке дня — выжить, а там... там чутье подскажет, когда снова можно выбираться на поверхность.
Только дважды Достигаев, пожалуй, явственно, всерьез выходит из точно рассчитанного образа. Когда узнает о самоубийстве дочери — Бабочкин, думается мне, совершенно прав, давая несколько секунд неподдельного смятения. Никакой самый прожженный циник не гарантирован от живых человеческих потрясений. Другое дело, насколько быстро он справится с собой, придет в состояние, допускающее возможность спекулировать на собственном горе. Достигаев справляется быстро: очень уж момент ответственный, как раз такой, когда-либо выкрутишься, либо бесповоротно завязнешь.
И другой раз не заметил Василий Ефимович, как соскользнула с него маска — в разговоре с большевиком Рябининым. То от Достигаева добивались определенности, и все вопросы уходили, как в вату, а здесь он сам начал навязываться с общением — искательно, настырно, едва ли не унижаясь. Василий Ефимович Бабочкина начинает разговор в обычной своей ернической манере — и срывается от насмешливой, уверенной рябининской прямоты. Срывается, снова навязывается, снова срывается, попросту теряя себя. Ум, изворотливость, самообладание — все при нем, а вот, однако же, вылез наружу, во всей своей красе вылез примитивный животный страх за собственную шкуру Не может он однажды не вылезти, если является главным двигателем мыслей, решений, поступков.
«...Рябинин этот... в каком «количестве?» — тревожно интересуется Достигаев. Рябинина обойти не удалось, а не найдутся ли среди рябинннских единомышленников такие, которых обойти удастся? Достигаевы способны акклиматизироваться в любой общественной среде и усвоить любую терминологию. Они всегда с теми, кто сильнее, и при всех обстоятельствах исхитряются урвать для себя весомый кусок. Душевная растленность их, циничная безыдейность, ежесекундная готовность к торгашеству тщательно закамуфлированы, а если и приметны, то недоказуемы: достигаевы не оставляют осязаемых улик и следов, и потому способны благоденствовать даже тогда, когда окружающие догадываются об их сущности. Артист сыграл неповторимо конкретного человека, но он сыграл еще психологию, философию приспособленчества.
Бабочкин задает тон — как исполнитель главной роли и как режиссер-постановщик. В спектакле рядом с признанными мастерами уверенно заявляет о себе молодежь — Л. Пашкова (Шура Булычова), Т. Торчинская (Таисья) Актрисы застают своих героинь на разных стадиях душевного пробуждения, показывают разные оттенки, разные грани осознания в себе личности, но делают это одинаково убедительно.
Спектакль выдержан в тонах резких, озорных, порой намеренно грубоватых — режиссер как бы задает атмосферу ошеломительных и ярких общественных, человеческих перемен. Не всем актерам удается выдержать этот стиль, тяготеющий к броской театральности, сохранив одновременно неукоснительную горьковскую правду характеров. Оттого возникают порой неточности взаимоотношений, затянутости, ритмические спады... Но наступает очередная достигаевская сцена, выходит Бабочкин и все окупается сторицей...
Коломийцевы — болотистая, вязкая масса, которую можно на что угодно намазывать. Достигаевы с их артистическим, виртуозным приспособленчеством. Разные ипостаси, разные грани мещанства, многоликого и многообразного. Разные, но равно мешающие всякой оздоровительной новизне и равно живучие. У одних живучесть — именно от болотистости, массовидной безликости, которой удается многое затянуть, обезличить, переварить. У других — от собачьего, многочисленными упражнениями до совершенства развитого нюха к дуновениям перемен, к переломам общественных настроений. Театры оказываются на высоте своих гражданских задач, размышляя об этой живучести, о ее корнях и истоках, — размышляя и настойчиво предупреждая о ней зрителей.