Григорий Константинович по натуре был человеком прямым и нетерпимым к фальши. Всю свою жизнь он прожил среди людей, которые ложь презирали наравне с трусостью, и горько было ему чувствовать, что заканчивать эту жизнь приходится в липкой паутине лжи. Душа его жаждала любви высокой и чистой, как весеннее небо над головой, а он ощущал, что в его отношениях с Ритой много придуманного, ненастоящего, и боялся увидеть, как смутные ощущения превращаются в холодные и упрямые факты. Боясь себе в том признаться, не от нее — от себя хотел он уехать к матери, не страданий Ритиных боялся Горбачев — равнодушия, нетерпения, усталости: господи, и когда это все кончится… Два месяца, которые он пробыл в онкологическом институте, не оставили камня на камне от прекраснодушной сказочки о том, что страдания делают человека лучше, добрее, чище. Его болезнь могла ожесточить Риту, а ему хотелось запомнить ее иной: пусть даже не из жизни — из придумки. Вот почему, когда Вересов красноречивым жестом поднес к глазам часы, внутренне поежившись от обиды, он сделал вид, что ничего не заметил. Мгновенно оценив, какие преимущества ему дает рухнувшая липа, Горбачев ловко перекрыл профессору все пути к отступлению.
3
— Представляете, — широко улыбаясь, говорил полковник, — такая махинища… Я думал, еще тысячу лет простоит, а она — тю-тю-у! Чуть на нас с Ритой не спикировала, представляете, профессор! Счастье, что у меня вон там, на углу, шнурок развязался, остановились на минутку, — так и накрыла бы. Перед носом ветки просвистели. Вот ведь история, а?! Хоть бы, скажите, ветер, гроза, хоть бы что-нибудь… Ну, машина, что ли, врезалась. А то ведь ничего, никаких причин. Стояла, стояла и — на́ тебе…
Вересов тоскливо переминался с ноги на ногу, выжидая паузу, чтобы уйти. Но полковник говорил как заведенный, и хотя Николая Александровича тяготила эта болтовня, оборвать ее он почему-то не решался. Он ощущал, что за словами о том, как испугались полковник и его жена, когда старая липа затрещала, накренилась и начала медленно валиться на мостовую, скрывается что-то значительное, от чего нельзя отмахнуться, но не мог догадаться и злился, что зря теряет время.
Пронзительный визг пилы, рванувшей толстую кору, что-то сдвинул в его памяти, и Вересов вдруг вспомнил, кто они такие — полковник, не закрывавший рта, и его молодая жена. Вспомнил так отчетливо, словно только вчера был у них в гостях, словно они были его давними друзьями. «Горбачев Григорий Константинович, — уверенно сказал он сам себе — фамилия всплыла с желтоватой обложки истории болезни, разбухшей от кипы подклеенных анализов и заключений. — Неоперабельная опухоль средостения, обширные метастазы. Выписан после диагностической операции и курса лучевой терапии на симптоматическое лечение. Как я мог забыть, ведь это какой-то приятель Минаевой. Надо же, чтобы так не повезло! Однако на тяжело больного полковник не похож. Стойкая ремиссия после облучения? Нет, не очень стойкая, лицо уже землистое, и дыхание частое, поверхностное, и глаза поблескивают — температурит, наверно. А вообще-то хорошо держится, крепкий мужик. Зато жена, кажется, типичная неврастеничка. Пятна на лице, словно крапивой обстрекалась. Ах, да, она же все знает. Сухоруков ей все рассказал, вот отчего ее трясет…»
Вытянув шею, Рита вглядывалась туда, где визжала пила, ухали топоры. Почувствовав на себе взгляд Николая Александровича, повернула голову.
— Вот и не стало нашей липы, профессор, — у нее дрогнул голос. — Какая жалость…
— Жалко, — сказал он, думая совсем об ином. — Красивое было дерево.
Рита провела кончиком языка по ярко накрашенным губам, взяла мужчин под руки, и они выбрались на тротуар.
— Извините, Николай Александрович, но коль уж мы встретились… Вы не находите, что Григорий Константинович после операции стал значительно лучше выглядеть?