Нина почувствовала, что с нею вот-вот начнется истерика. Обыкновенная бабская истерика. Она подошла к раковине, оперлась о холодный кафель, плеснула в лицо водой. Вытерлась и снова опустилась на диван. Она не считала себя истеричкой, истеричкам нечего делать в медицине. Она препарировала трупы, а потом обедала бутербродами и чаем из термоса там же, в анатомичке, чтобы не терять время. Просто дольше и тщательней, чем обычно, моешь руки, вот и все. Она видела больных, лечила, присутствовала на операциях, прошла специализацию по онкологии и хорошо знала, что бывают случаи, когда хирургическое вмешательство не только безнадежно, но и вредно, — ослабит больного, сократит жизнь. Но полковник Горбачев…
«Боже мой, — подумала она, — куда я попала?! Куда я попала и на какие муки себя обрекла, а за что?! Да, лечат, да, вылечивают и залечивают, да, сотни и тысячи спасают от смерти, но если на сотни и тысячи попадается один полковник Горбачев, только один, как же я буду жить? Как я буду смотреть ему в глаза, — мне ведь почти целый месяц еще придется смотреть ему в глаза… В синие прищуренные глаза, в безбровые глаза с коротенькими смешными ресницами, почти целый месяц, пока он окрепнет, пройдет курс лучевой терапии и выпишется. Его выпишут умирать, а я буду знать это и улыбаться: «Да, да, дорогой Григорий Константинович, вы принесли мне счастье, спасибо. Пустяковая операция, Сухоруков управился с нею, я и оглянуться не успела, знаете, как это приятно — хорошее начало…» А сама буду цепенеть всякий раз, прежде чем зайти к нему в палату. «Ну, Григорий Константинович, сегодня вы уже совсем молодцом! Ах, полковник, если бы вы не были женаты на моей лучшей подруге… Нет, нет, шучу, но мне приятно шутить, ведь вы подарили мне счастье — как шоколадку в карман. Оказывается, это так просто — сделать врача счастливым!» И Горбачев будет улыбаться вместе с тобой толстыми губами и говорить тебе всякие любезности — Горбачев мастак говорить любезности, а выписываясь, он поцелует тебе руку и преподнесет цветы, и Рита поцелует тебя, — через несколько дней ты должна, обязана сказать ей, что у ее мужа, Горбачева Григория Константиновича, неоперабельная опухоль средостения и жить ему осталось от силы полгода, может, чуть-чуть больше. А потом ты будешь старательно искать предлоги, чтобы не заходить к ним в эти полгода, и еще какое-то время, может, несколько месяцев, но вечерам они будут с теплотой говорить о тебе — хорошо, что в институте оказался свой человек! — и будут жалеть тебя: трудную ты себе выбрала профессию, — и, наконец, он все поймет. Он все поймет, и какими же словами он назовет твое бессилие, и твой дешевый оптимизм, и твою ложь — какими словами… А может, никакими — даже радиоактивными изотопами и скеннирующими аппаратами не измеришь всю глубину человеческого благородства, и человеческого мужества, и человеческого терпения — никакими на свете аппаратами. Может, он никак тебя не обзовет, может, он просто пожалеет тебя, но станет ли тебе от этого легче жить… Лучше бы он потом смешал тебя с грязью, чем услышать глухой голос Сухорукова: «Всё. Зашивайте».
Нина подошла к окну. За окном краснела кирпичная труба котельни. Ветер трепал рыжие хохолки тополей. Над дальним лесом хлопьями черной сажи кружил вороний грай. По дорожке протрещал грузовой мотороллер, повез в прачечную огромные узлы с грязным бельем. На лавочке, подставив солнцу морщинистое лицо, дремал старик в пижаме, очки в железной оправе съехали ему на самый кончик острого носа. Может, он тоже — неоперабельный?..
Минаева испуганно обернулась. В комнате хирургов было тихо, лишь что-то нашептывало радио. Все были в операционных, все работали. Но ей не хотелось туда.
Зачем я здесь? — с холодной отчетливостью подумала она. — Из-за Сухорукова. Это он меня сюда заманил, и я пошла. Что, мне действительно нужна эта аспирантура? Да плевать я на нее хотела. Кандидат медицинских наук… Я ненавижу эту науку. Я ничего не сделаю в ней. Тысячи кандидатов, докторов, академиков, а люди умирают от рака и еще долго будут умирать. Передо мной вечно будут стоять глаза Горбачева, я не спрячусь от них даже на дне моря. А Сухорукову я не нужна. Он заманил меня сюда, но я ему не нужна. Так зачем я буду мучиться в этом аду, зачем?..
Хлопнула дверь, вошел Андрей Андреевич. Сколько ж это прошло времени? Часа два-три… Горбачева уже давно увезли в послеоперационную. Увезли, ничего не сделав. Все, его уже увезли… Сухоруков сел за стол. Подвинул к себе журнал операций. Раскрыл на чистой странице, достал шариковую ручку. «Операция № 269». Положил ручку. Потер кулаками глаза. Опустил голову на согнутые в локтях руки. В треугольный вырез широкой рубашки Нина видела его ключицы, завитки светлых волос на груди. Каменная усталость была во всей его позе, в поднятых сцепленных руках, в опущенной голове, в острых складках на шее, в твердой линии губ. Он сидел, отгороженный от всего мира, с его радостями и горестями, солнцем и вороньим граем над лесом, полковником Горбачевым и его похожей на подростка женой. А по радио передавали «Песню Сольвейг». Легко и прозрачно пели скрипки, и печаль их была светла, и Нина почувствовала, что слепнет от слез. Она сорвала со стены пластмассовую коробку и изо всех сил стукнула о пол.