Сухоруков отвернулся и потер подбородок. В том-то и дело, что никто не знает, откуда. Значит, он только казался здоровым, значит, в организме шел какой-то процесс, который никто не смог вовремя рассмотреть и остановить. К сожалению, хирургическое вмешательство оказалось невозможным, бессмысленным. Да, разумеется, лекарства… Курс лучевой терапии, специальные препараты. Но нужно быть готовой к самому худшему.
Рита слушала его и не слышала, слова отскакивали от нее, как горох от стены: нет! нет! кто угодно, только не Горбачев! — а потом увидела в зеркале отражение Минаевой — Ниночка сидела на диване у окна, запрокинув голову в туго накрахмаленной и сколотой на затылке косынке, и, дергая подбородком, глотала слезы, — и эти слезы убедили Риту в том, в чем не могли убедить слова.
Боже мой, подумала она, боже мой, я пропала!
Новость, которую Сухоруков обрушил на нее, как ком снега, была неожиданной и страшной, но все-таки не мысль о Горбачеве, о его судьбе заставила Риту оцепенеть от ужаса, а мысль о себе. Жалость к мужу царапнула ей душу, — как было не пожалеть человека, от которого она за четыре года замужества не услышала худого слова, который, Рита видела, любил ее робко и трепетно, как семнадцатилетний мальчишка, — но царапнула и захлебнулась в лютой жалости к самой себе. Она мгновенно поняла, что сулит ей эта новость, и почувствовала, что задыхается от жгучей, как крапива, боли.
«Нет, не может быть! — беззвучно закричала она. — Не может бы-ы-ы-ыть! Миленькие, дорогие, золотые, скажите, что вы все это придумали, чтобы попугать меня. Ну, попугали — и хватит. Хватит, иначе я сойду с ума, а вы ведь не хотите, чтобы я сошла с ума, правда, не хотите?! Я ждала операции, как несправедливо осужденный — конца заключения, я готова была ждать еще неделю, еще две, пока он поправится и станет обычным человеком, таким, как все, мне так хотелось, чтобы все было по-хорошему, по-человечески, что ж вы мне прикажете делать сейчас?! Я на колени перед вами стану, только скажите, что это — неправда!»
Минаева накапала в стакан какой-то микстуры, но Рита отвела ее руку. Зачем, зачем вы все это придумали? Зачем вы мне все это рассказали, неужели так уж трудно было меня пощадить! Такое счастье — ничего не знать, выписали и выписали, говорят, что здоров, ну и будь здоров. Будь здоров, дорогой Григорий Константинович, и спасибо тебе за все. Я никогда не желала тебе зла, и сейчас не желаю, живи без меня на здоровье хоть тысячу лет. Мало ли на свете женщин, и с любой ты можешь прожить в счастье и радости тысячу лет, какое мне до этого дело. Ничего мне от тебя не надо — ни квартиры, ни машины, ни тряпок, не поминай лихом, так уж получилось, не мы первые, не мы последние. Мне ведь тоже не очень легко ломать свою жизнь, да только ничего я не могу с собой поделать, дура-баба… Зачем вы мне все это рассказали?! Все было бы так просто, без ссор и скандалов, а где-то через полгода я прочла бы в «Вечерке», что после тяжелой и продолжительной болезни… и поплакала бы в подушку, — хороший был человек, и муж хороший, чего зря говорить, а что разошлись, так ведь бывает, бывает… Не знала и не думала, что сгорит так быстро, все мы люди, все человеки. Поплакала и забыла, как забывают бывших, кого не пришлось отрывать от сердца… Как же мне теперь сказать ему: прощай, не поминай лихом, теперь, когда я все знаю, и от страшного знания этого уже никуда не деться. Осквернить, оплевать последние его месяцы, недели, дни, а потом казниться всю свою остальную жизнь, жрать себя, как ржа жрет железо…
За что-о?!
Рита провела кончиком языка по пересохшим, стянувшимся губам. Андрей Андреевич сидел насупившись и вертел в руках карандаш. В его подвижных пальцах с пучками тоненьких рыжеватых волос над суставами, с плоскими, под самый корень остриженными ногтями, карандаш казался хрупким, как соломинка. Рита невольно подумала, что сейчас он сломается, и карандаш тут же жалобно хрустнул. Он бросил обломки в корзину для бумаг и достал сигареты. Подвинул Рите открытую пачку. Она закурила. Едкий дым оцарапал горло, но дышать стало легче. Почему я должна быть с ним, когда я хочу быть с Павлом, когда я не могу без него жить? Чтобы ему было спокойнее умирать? Но он все равно умрет, почему я должна за это расплачиваться? Если бы я могла его спасти… Если бы его жизнь зависела от того, останусь я или уйду… Я уже вся изолгалась, я не могу больше лгать. Я не подзаборная шлюха, чтобы обманывать умирающего мужа, — это ведь неправда, господи! Это неправда, я встретила Ярошевича, когда даже подумать не могла, что Горбачев болен. Он сам во всем виноват, надо было сразу же написать мне, как только его сюда положили, тогда я еще не знала Ярошевича, я ничего не знала; конечно, я тут же вернулась бы домой и все было бы совсем иначе, а теперь… А теперь, если я в чем и виновата, так только в том, что когда-то вышла за него замуж. Что же делать? Пять-шесть месяцев, с ума сойти, я и дня не смогу с ним больше прожить. Я беременна, пройдет совсем немного времени, и он увидит, что я беременна, и тогда уже ничего нельзя будет скрыть, а кто сказал, что ему будет легче бороться со своей болезнью, если он узнает, что я обманула его. Я ведь его знаю, полковника Горбачева, развод — это, по крайней мере, что-то честное, а он помешан на честности, и потом… он так мечтал о ребенке, а я не хотела, все четыре года не хотела иметь от него ребенка, словно боялась привязать себя к нему… а может, и вправду боялась? Подсознательно, не задумываясь, словно чувствовала, что все так и будет. Он поймет, что это — чужой ребенок, не такой он дурак, чтобы не понять… очень ему весело станет, когда он заметит, что я беременна, куда как весело. Аборт? Поздно делать аборт, да и не хочу я этой гадости. Я ребеночка хочу, маленького Павлика Ярошевича со смешными оттопыренными губами, и я не откажусь от него, пусть хоть на куски меня режут, не откажусь. Мышеловка. Тупик. Куда ни ткнись — глухие стены. Высокие, до самого неба. Вернуться домой и повеситься. Нет, не хочу. Сейчас, когда все только начинается… Когда впереди — целая жизнь. Не хочу! Выход есть: развод. Он ничего не знает и не будет знать еще несколько месяцев, и никто ничего не будет знать, сейчас разводят быстро. Я уйду и вызову его мать, она присмотрит за ним. Да, да, подлость! Но об этом нужно было думать раньше, теперь поздно об этом думать, теперь все — подлость, что ни придумай, может быть, только повеситься — не подлость, но на это у меня не хватит ни сил, ни смелости…