Выбрать главу

Павел Петрович чувствовал, что Горбачев инстинктивно недолюбливает его, и старался не заходить к нему в палату. Тщательно избегал встречаться в институте с Ритой, приезжал по вечерам. Приезжал, как к себе домой.

А в сущности, это уже и был его дом.

Глава девятая

1

Вересов, Белозеров и Яцына расстались в конце сорокового. Николай остался в Ленинграде, ему предложили место в адъюнктуре факультетской хирургической клиники имени С. П. Федорова, Федора и Алеся откомандировали в распоряжение сануправления Белорусского военного округа. А полгода спустя, 20 июня сорок первого, рано утром новоиспеченный адъюнкт Военно-медицинской академии прикатил к родителям в отпуск. Молодой, щеголеватый, в отглаженной гимнастерке, туго перетянутой ремнем с портупеей, — так и горел, так и переливался на груди орден Красного Знамени! — в поскрипывающих хромовых сапогах, начищенных до зеркального блеска, с фибровым чемоданчиком, набитым книгами и журналами, он вышел мимо университетского городка на Советскую улицу и неторопливо зашагал вниз, к Комаровке, с удовольствием ловя на себе взгляды прохожих.

На углу Советской и Ленинской Вересов остановился у афишной тумбы передохнуть. В кинотеатре «Пролетарий» шел фильм Чарли Чаплина «Огни большого города», в «Красной звезде» — «Трактористы»; МХАТ, приехавший в Минск на гастроли, приглашал на «Тартюфа»; пестрая афиша созывала всех в воскресенье на торжественное открытие Комсомольского озера. Жарило солнце, плавясь в окнах домов и магазинов, звенели трамваи, гудели машины, улыбались девушки в кокетливо сдвинутых беретах, — отпуск обещал быть веселым и радостным. Что ж, после пяти лет зубрежки, после холодных снегов Финляндии это было куда как кстати.

Увидев его, мать расплакалась, как плачут все матери на свете, когда домой после долгой разлуки возвращаются сыновья, взрослые, возмужавшие и все-таки чем-то похожие на вчерашних мальчишек, таскавших из буфета сахар. Маленькая, с гладко зачесанными и собранными на затылке в тугой узел черными волосами, сквозь которые уже просвечивали седые прядки, она не доставала Николаю до плеча и все не могла дотянуться до него губами, пока в сердцах не крикнула: «Да нагнись ты, идол!» — и тогда он подхватил ее на руки и закружил, и оцарапал своим орденом щеку. Отец тут же принялся расспрашивать его о войне, потом спохватился и повел во двор умываться, а на кухне уже шипело и шкворчало, и из открытого окна неслись такие запахи, что истосковавшийся на казенных харчах адъюнкт невольно глотал слюнки.

Старый приземистый деревянный дом показался Николаю маленьким и тесным — а каким же он когда-то был огромным, просторным, с черным жерлом печи и таинственным полумраком чердака… Только яблони в саду поднялись, широко раскинули ветви, затенив весь огород, а Николай помнил их тоненькими прутиками, завернутыми в рогожу, чтобы не подсохли корни, — вместе с отцом ходил в Лошицкое садоводство покупать: антоновка, белый налив, штрейфлинг, райка. Теперь он уже не мог различить, где какое, и перепутал штрейфлинг с антоновкой; яблони ломились под тяжестью яблок, и отец обставил их густым частоколом жердей-подпорок. Белый налив уже почти созрел; Николай надкусил яблоко: оно было сочным и лишь чуть-чуть отдавало вяжущей язык горечью.

Стол накрыли во дворе, под яблоней. Мать застлала его хрустящей вышитой петухами скатертью и уставила тарелками, словно сын вернулся из голодного края. Она была мастерицей, его мать, Ксения Макаровна; многолетнее вдалбливание в головы учеников одних и тех же математических премудростей не иссушило в ней, как в некоторых ее коллегах, ни домовитости, ни любви к белорусской кухне. Правда, за недостатком времени она не могла угостить сына мочанкой с тушеными свиными ребрышками, крестьянской колбасой и пышными ржаными блинами или бабкой из тертого картофеля, со шкварками, с золотистой запеченой корочкой, хрустящей и тающей на зубах, или холодничком из молодой свеклы с зеленым луком, огурчиком, яйцом и сметаной, — все это было отложено на обед, на другие дни, но и того, что стояло на столе, хватило бы на взвод курсантов после марш-броска на двадцать пять километров в полной боевой выкладке. Яичница-глазунья желтела, словно гроздь фонарей над вечерним городом, сквозь нее просвечивали толстые ломтики сала; нежно розовела ветчина, отдавая горьковатым можжевеловым дымком; в миске горкой высились картофельные оладьи-драники, над которыми еще курился жаркий пар плиты; селедка, обсыпанная зеленым луком и приправленная уксусом, истекала на солнце собственным жиром; крестьянский сыр с Комаровского базара и янтарный мед оттуда же, рассыпчатый картофель с укропом, запотевший жбан с хлебным квасом и бутылка «Московской» — все это требовало работы неторопливой и вдумчивой, и когда Николай наконец отвалился от стола, земля слегка покачивалась у него под ногами, а ремень пришлось ослабить на три дырки сразу.