По утрам хозяйка доила комолую корову — сквозь открытые окна было слышно, как тугие струйки молока дзвынкают о дно подойника. Оглушительно громко хлопал длинным кнутом пастух, собирая стадо. Голосил огненно-рыжий певень, взлетев на плетень и победно оглядывая сверху двор. Все было какое-то ненастоящее, невзаправдашнее, как театральные декорации: широкие лавы, балки, трехлинейная керосиновая лампа на длинном крюке, тусклый образ богоматери с пузатеньким младенцем, разлапистый фикус с толстыми глянцевыми листьями в кадке, шуршащий сенник. Только Светлана была настоящая, — теплая, сонная, она дышала глубоко и ровно, уткнувшись носом ему под мышку. Осторожно скосив глаза, Андрей смотрел на нее и вспоминал иную Светлану: растрепанную, с остановившимися глазами, с ярко-малиновым пятном на щеке, — и невидимая соломинка щекотала у него в горле.
Утром они завтракали молоком, ржаным хлебом и рассыпчатой картошкой, — хозяйка выворачивала картошку из черного чугунка в глиняную миску, и над ней курился пар, а молоко, остуженное в колодце, было таким холодным, что запотевали кружки; затем шли на озеро, забредали туда, где вода уже казалась не голубой, а зеленоватой, как бутылочное стекло, купались, пока у обоих кожа не покрывалась пупырышками, молча лежали на раскаленном белом песке. Над озером хлопьями пены кружили чайки, голоса у них были хриплые, резкие; время от времени чайки складывали крылья, камнем падали в воду и, вынырнув, медленно покачивались на ней, как бумажные кораблики.
— Как хорошо, что ты меня сюда вытащил, — говорила Светлана, положив голову ему на колени и щурясь от солнца. — Господи, я даже не представляла, что на свете есть такая красота! Подумать только: можно прожить целую жизнь, длинную, длинную жизнь, и ничего этого не увидеть. Не знаю… Я ничего не знаю… Но иногда мне кажется, что я — это уже вроде не я. Та я — ее уже нету. Понимаешь? Она осталась там… — Светлана слабо махала рукой. — Я вижу, как она уходит. Уходит, уходит, уходит… Как дурной сон. Ничего не было, слышишь? Ничего! Нам просто все померещилось. Где-то я читала, кажется, у Уэллса, не помню… такая беспамятная стала… Кажется, Уэллс. О книге жизни, куда заносятся все наши хорошие и дурные поступки. Что-то вроде милицейского протокола длиной в жизнь. Так вот, он писал, что в этой книге есть страницы, которые никогда не хочется перечитывать. Написал и забыл. Вроде есть, а вроде и нету. Бедная моя книжечка. Такая коротенькая, и такая… тошненькая. Ничего не хочется перечитывать.
Жесткими пальцами Андрей разглаживал гусиные лапки у ее глаз; лицо загорело, а морщинки были белые, четкие, словно процарапанные.
— Ничего, малыш, ничего, — бормотал он. — Кому это нужно — перечитывать старые страницы? Интересное занятие! Конечно, Уэллс был мировой писатель, «Война миров», и все такое прочее, но лучше начать все сначала, чем копаться в старье. Мы никогда ничего не будем перечитывать. Ни одной страницы. Все новенькое, чистое, доброе. Мы еще с тобой такую книжищу напишем, малыш, такую книжищу!.. Сам Уэллс позавидует.
Он говорил и верил в то, что говорил. Все казалось просто: забыть и начать сначала…
Какими они были длинными и какими короткими, дрожащие от марева, голубые и зеленые дни на Нарочи. Они оборвались в самом конце отпуска: у Светланы разболелась голова, и она осталась дома, а Андрей отправился с деревенскими мальчишками на речушку Нарочанку ловить раков: целые полчища иссиня-черных, лоснящихся раков с длиннющими усами и растопыренными клешнями обитали под корягами и в глубоких норах, подрывавших крутой берег, и Андрей здорово наловчился ловить их на лягушку сачком, сооруженным из длинной палки, обыкновенной авоськи и куска проволоки. Он наловил полную наволочку раков, накидал туда аира и крапивы и всю обратную дорогу прислушивался к сухому шороху.
Было воскресенье, фэст — католический праздник, в местечке Кобыльник, километрах в трех от деревушки Купа, где жили Сухоруковы, в старом островерхом костеле шло богослужение; хозяева еще с утра отправились туда, торжественные, принаряженные; дед в черном суконном костюме, зеленой офицерской фуражке с лопнувшим лаковым козырьком, в тяжелых яловых сапогах; баба — в неизменном платочке, новой юбке и кофте с оборками. По голосам, раздававшимся с кухни, Андрей понял, что они уже вернулись.
Он заглянул к себе. На кровати, застланной пестрым домотканым покрывалом, валялась Светланина книга. Постучал к хозяевам.
— А, братачка ты мой! — сияя всеми морщинами, подхватился с лавки дед. — Заходзь, заходзь, даўно чакаем.