Выбрать главу

Он мечтал об этой книге, как голодный о куске хлеба. Это будет книга о войне, о минском гетто, куда его отец-белорус ушел вместе с матерью-еврейкой, хотя она на коленях умоляла его взять Димку и уехать в деревню к сестрам. Отец только в одном послушал ее — отвез сына, а сам вернулся, но Димка уже назавтра удрал из деревни: если отец не бросил мать, то как бы он смог бросить обоих… Их уже давно нет на свете, ни матери, ни отца, немцы расстреляли их в Тарасовском рву 7 ноября сорок первого года вместе с тысячами других людей, а Димка уцелел, и много ему еще пришлось после этого хлебнуть горя, пока вместе с Яшей Басовым и Андрейкой Сухоруковым он не прибился в партизанский отряд дяди Коли, действовавший в старосельских и раковских лесах. Он мечтал написать обо всем этом: о человеческом мужестве и человеческой подлости, о верности и предательстве, о самопожертвовании и шкурничестве, о братстве советских людей и фашистской скверне, но книга не писалась. Писались заметки, очерки, репортажи, а книга не писалась: сжигавшие душу воспоминания, облекаясь в слова, блекли, серели; некогда живые, любившие, страдавшие, боровшиеся люди превращались в раскрашенных деревянных манекенов с наглухо запечатанными душами. Это вызывало в нем отчаяние: бездарен ты, браток, вот в чем вся соль; кто это говорил: талант — как деньги, если есть, то есть, а если нету, то нету, и ничего уж тут не поделаешь.

Думать о собственной бесталанности было, что здоровый зуб рвать. Куда приятнее утешать себя мыслями, что книга еще не созрела, не отстоялась, что легко пишется только графоманам, что нужно работать не урывками, не с кондачка, а ежедневно, систематически, как работали Золя, Бальзак, Толстой… А ты — обыкновенный лентяй, плевая служба развратила тебя, не приучила к усидчивости, к поискам слова, образа, детали. Пора кончать это праздношатательство, пустопорожнюю болтовню в редакционных коридорах, нудное копание в себе, инфантильную созерцательность. Вот придет понедельник, и ты заживешь новой, энергичной, целеустремленной, деятельной жизнью. Каждый день ты будешь просиживать за письменным столом минимум пять часов: с шести до девяти утра писать, с девяти до одиннадцати вечера переписывать. И ты напишешь эту книгу. Это твой долг перед матерью и отцом, перед теми, кто расстрелян в Тарасовском рву, во всех рвах Европы.

Он ждал понедельника с нетерпеливой радостью и надеждой. Еще в воскресенье с вечера он прибирал в комнате, клал на стол стопку чистой бумаги, промывал и заправлял авторучку. Всю ночь он ворочался и не мог заснуть, вызывая в памяти то желтую, как осколок солнца, заплату на черной маминой кофте, то вкус печеной картофелины, которую ему перебросил через проволоку Андрей Сухоруков, то мелодии еврейских народных песен и бархатный баритон известного оперного певца Горелика — немцы создали в гетто оркестр, музыкой и песнями сопровождался каждый «аппель» на Юбилейной площади. Он видел себя худым долговязым мальчишкой в рабочей колонне, разбиравшей развалины на Советской улице, в душном, обтянутом брезентом грузовике, который вез их на расстрел, в разведке, с плоским немецким автоматом на груди… Всю ночь он горел на костре, раздуваемом его цепкой памятью, а к утру перегорал и не мог подняться с постели: болела голова, сушило во рту и ничего не хотелось, только спать, спать, спать.

Будут еще другие понедельники, будут…

Десять лет проработав в редакции, Агеев получил небольшую комнатенку в бараке, который все грозились снести за ветхостью, а жильцов переселить в благоустроенные квартиры, но до него никак не доходили руки: очень уж удобно стоял, в яме, за многоэтажными домами, никому глаза не мозолил. Было в этой комнатенке пусто и солнечно: печка в углу, колченогий кухонный столик, кушетка и письменный стол у единственного окна, выходившего во двор. Копить деньги, покупать дорогие вещи Агееву казалось смешным и нелепым, — слишком свежа была в памяти война, обратившая в прах все, что наживалось десятилетиями, приучившая людей жить даже не днем, а каким-нибудь часом — коротенькой передышкой между атакой и контратакой, облавой и пулеметной очередью. У него был один костюм, темно-серый, в полоску, двубортный, пригодный на все случаи жизни, и несколько сорочек, которые он сам стирал в жестяном тазу. Все имущество помещалось в фанерном чемоданчике да в ящиках письменного стола. Куда уходили деньги, он и сам не знал; вроде, и зарабатывал прилично, и пил не больше других, все равно их у него никогда не было.