Выбрать главу

Какой-то порядок в его жизнь внесла Светлана. Правда, это случилось всего два года, месяц и двенадцать дней назад, когда он уже переехал из своего барака в однокомнатную квартиру на улице Якуба Коласа, но иногда Дмитрию казалось, что он живет со Светланой давно-давно, что у него невесть с каких времен есть и шкаф, и тахта, и шторы на окнах — не угол, дом, куда хочется вернуться, по каким бы городам и весям тебя не мотала журналистская судьба.

Чувство давности, протяженности у Дмитрия, видимо, было вызвано тем, что он знал Светлану еще девчонкой. Знал и любил первой робкой, молчаливой любовью. Он тогда уже работал и заочно учился в университете, а Светлана оканчивала школу. Жила она неподалеку от Дома печати, и Дмитрий пораньше выходил из дому, чтобы увидеть, как она идет по улице, весело помахивая портфельчиком.

Дивная у нее была коса, ниже пояса, в руку толщиной, теперь такую не увидишь. Разве что в кино или в театре, искусственные. А у нее была настоящая, живая, черная, как воронье крыло, небрежно переброшенная на грудь или сколотая на затылке в блестящую антрацитовую глыбу, — Дмитрия в жар и в холод кидало, когда он думал о девушке. Родители поторопились, назвав дочку Светланой, она была смуглая и черноглазая, но Дмитрий был убежден, что все правильно: Светлана — потому, что светится изнутри, при чем тут цвет волос или глаз…

Он ждал, когда Светлана окончит школу, чтобы сказать, что не может без нее жить, но Андрей Сухоруков опередил его. Он приехал на каникулы — не мямля, не робкий вздыхатель, новенький, с иголочки лейтенант, слушатель четвертого курса Военно-медицинской академии, и увез Светлану с собой.

Вряд ли Дмитрий так и не женился до тридцати четырех лет потому, что не мог ее забыть. Забыл… В первые годы, когда они приезжали навестить родителей и звонили ему, что-то покалывало, а потом и покалывать перестало. Просто женщины, которых он знал, оставляли его равнодушным: приходили, уходили, говорили одни и те же, давно потерявшие всякий смысл слова. Он жил легко и беззаботно — одна голова не бедна, хоть бедна, да одна, — и дорожил своим правом ходить, куда хочется, и, что хочется, делать. Жена, дети — найдется еще хомут, собьет холку, куда спешить…

Переехав в Минск, Сухоруков позвонил ему в редакцию. Встретились вечером в ресторане «Беларусь». Андрей был угрюм и подавлен, пил минеральную воду, лениво ковырялся в тарелке. Агеев видел: что-то случилось, но с расспросами не торопился. Так уж между ними было заведено: нужно — скажешь. Говорил сам. О газете, о том, как здорово клюет на блесну щука на Минском море. О солигорских шахтах, где недавно побывал в командировке. Сухоруков слушал, глядя куда-то в себя, не перебивал.

Заплатил по счету. Вышли. Молча побрели вверх по улице Кирова, мимо стадиона с ажурными, словно взлетевшими над землей воротами, мимо дворца пионеров, мимо Ленинской библиотеки с ярко освещенными окнами. Остановились над Свислочью. От воды тянуло гнилью, стоячим болотом. В глубине парка Горького, на другом берегу, мелькали огни. Ветер доносил с танцевальной веранды обрывки каких-то конвульсивных мелодий.

Отвернувшись, Сухоруков закурил. Глухо рассказал о смерти Алеши, о болезни Светланы. Теперь, не перебивая, слушал Дмитрий.

Андрей бросил в реку окурок.

Описав огненную дугу, он погас — словно звездочка с неба сорвалась.

— Я у нее был сегодня, — разминая новую сигарету, сказал он. — Вышла. Раньше не выходила, сегодня вышла. Как каменная. «Не приходи. Еще раз придешь, повешусь. Или еще что-нибудь с собой сделаю». Посмотрел в глаза — сделает. Абсолютно безжизненные глаза — куски стекла. Как у покойника. «Домой не вернусь, отвези мои вещи матери». Ужас какой-то…