Рита печально смотрела на него и не верила ни одному его слову… Боже, как было бы хорошо, если бы он говорил правду: ни зла, ни обиды, ни угрызений совести, — как было бы хорошо! Но он врет, рябой иисусик в наглаженном кителе, он в последний раз хочет все взвалить на свои широкие плечи, чтобы мне было легче уйти, он и сейчас думает не о себе, а только обо мне, проклятый иисусик, которого распинает на своем кресте неоперабельный рак. Лучше бы ты разозлился, заорал, обозвал самыми грязными словами, чем вот так стоять и улыбаться своей идиотской всепрощающей улыбкой, от которой у меня сжимается сердце и ноги становятся тяжелыми, как кувалды… Зачем я не ушла, только что я была легким воздушным шариком, готовым улететь в небо, а сейчас у меня нет сил сдвинуться с места. Ах, как это, наверно, сладостно — прощать; бог, наверное, грешников придумал, чтобы было кого прощать; но ты — не бог, и мне не нужно твоего прощения.
— Врешь ты все, Горбачев, — сказала она. — Нет у тебя никакой женщины. Врешь…
Горбачев пожал плечами и сел на скамейку — побоялся упасть. Только этого не хватало, решит, что ломаю перед нею комедию. Он сел на скамейку, откинулся и подставил лицо солнцу, чувствуя, как боль переливается в нем, проникая в каждую клетку. Блеклым пятном расплывалась перед глазами Рита, у нее отскочил ремешок сумочки, и она пыталась прикрутить винтик… Ну, вру, вру. Нет у меня никакой женщины, никого, кроме тебя, нет, и тебя уже нет, и ребенка не будет. А хорошо, если бы остался ребенок, крепенький такой мужичок-боровичок, как-нибудь выкачался бы, пенсию, поди, дадут, топал бы по земле. Вру, придумываю — но какое тебе до всего этого дело? Ты что, хочешь, чтобы я на брюхе перед тобой ползал, в ногах валялся? Я, может, и повалился бы, да что от этого изменится? Ты не сегодня уйдешь, ты уже давно ушла, давно-давно, я это чувствовал, только признаться себе не хотел, — не слепилось, не склеилось. Жаль, черт побери, очень жаль, я так старался, но, видно, одного старания мало. Хорошо все-таки, что ты ничего не знаешь, не решилась бы на такое, если бы знала, и мучилась еще целых полгода, — наверно, ужасно ждать чьей-то смерти как избавления, как светлого праздника. Хорошо, что тебе не доведется ждать.
— Я не вру, Ритуля, — сказал он и закрыл глаза, потому что его глаза не умели лгать, и она это знала. — Не вру и не сочиняю. Не обижайся, но мне всегда было пустовато возле тебя. Ты ведь знаешь, я прост, как печной горшок, я тебе никак не подходил. Конечно, тебе нужен кто-то помоложе, поинтеллигентней. А эта женщина… она тоже проста, два сапога — пара. — Он засунул руку под китель и прижал болевшее место — как раз то, где был шов. — Кстати, если хочешь, можешь никуда не уходить. Эта женщина живет в Сибири, я познакомился с нею, когда был в командировке, принимал новую технику, помнишь, я проторчал там целый месяц. Так вот, через несколько дней я туда уеду. Я уже в принципе договорился о переводе, за несколько дней все улажу и уеду, а ты возвращайся. Мне ничего не надо, и ей тоже, я возьму только немного денег, все остальное тебе пригодится. А сейчас иди, Рита, я еще немного посижу.
Она уже укрепила свой ремешок и стояла перед ним, покусывая травинку. Испугавшая ее багровость уже сошла с его лица, оно было непроницаемо-спокойным, только на лбу поблескивали капельки пота. Значит, не врет? Значит, он первый обманул ее! Кто же та «простая», что кинулась ему на шею, — официантка, парикмахерша?.. Плевать мне на это. Куда денется ее простота через три-четыре месяца, когда он превратится в развалину, наполненную болью… Уезжай, это просто замечательно, что ты уедешь. Мы квиты. Я тоже не держу на тебя зла, мне тоже нравится быть доброй и прощать.
— Будь счастлив, — сказала Рита и протянула ему Руку.
— Будь счастлива, — ответил Григорий Константинович. Он не открыл глаз, и Ритина рука повисла в воздухе.
Прикусив губу, она быстро пересекла бульвар и вскочила в подкативший троллейбус, а Горбачев еще долго сидел на скамейке, жмурясь на солнце, и со стороны могло показаться, что он дремлет, как ленивый, угревшийся кот.
2
Облака были похожи на стадо коров, и пастух-ветер деловито сгонял их куда-то за парк Челюскинцев. Желтое, отмытое от копоти и пыли, солнце уперлось своими лучами в слепые окна поликлиники, и они прозрели. Агеев разжал сведенные судорогой пальцы — под ногтями чернели кусочки коры — и нерешительно потоптался на месте: что делать? куда идти? Домой? Нет, домой нельзя. Домой надо прийти попозже. Несколько пустяковых слов и — спать, никаких разговоров. Лежи до утра, хоть опухни, а утром на электричку и — в лес: кто его знает, удастся ли еще когда-нибудь побродить по осеннему лесу, и день, кажется, будет нормальный, ясный, не бабье ли лето наконец приползло? Светлана не поедет, у нее уборка, постирушка, да и сыро после затяжных дождей в лесу. Может, в редакцию? Дописать очерк о юных друзьях пограничников… А что я там не видел, и кому это все надо?