Не знаю, ответил он, честно, не знаю. А за что вообще люди любят друг друга? За красоту, за ум, за деньги?.. Но ведь любят не только красивых, умных, богатых. Я же и с нею остался заурядным журналистом в маленькой газетенке, и никуда больше меня не тянет, тут дело не в этом, просто с нею моя жизнь обрела смысл, которого раньше не было, — я ей нужен. Я нужен ей, какой есть, человек не может — один, а она после смерти сына была одна и от этого чуть не свихнулась. Андрею нужно было бросить все и увезти ее куда-нибудь на край света, а он кропал свою диссертацию. Он для тысяч старался, из кожи лез, для человечества, а что рядом один человечек погибал, — экая важность. Масштабный мужик. А я не масштабный. Для меня она одна и есть человечество. Дорогое мое человечество, что ты сейчас делаешь? Читаешь? Возишься у плиты с кастрюльками? Выглядываешь меня, прижавшись носом к оконному стеклу? Иду.
Он аккуратно оторвал от конверта ровную узкую полоску и вытянул напечатанный в типографии бланк. Под словом «Направление» корявыми загогулинами были написаны его фамилия, имя, отчество, год рождения. Он торопливо пропустил все это и заглянул в конец. Ага, вот оно. Древняя милая латынь. Бедная докторша, она небось и понятия не имеет, что когда-то на журфаке изучали латынь, и Дмитрий до посинения зубрил звонкую мертвечину, потому что старичок-преподаватель сумел-таки уговорить его, что изучение латыни дисциплинирует ум, приучает мыслить ясно, четко, последовательно. И еще была у него детская наивная мечта прочесть в подлиннике сонеты Петрарки. На сонеты, конечно, духу не хватило, но что-то же в черепушке застряло, не может быть, чтобы все растерялось. Ну-ка, что она тут намалякала? Susp. Cr. pulmonuen dextra. Ну, pulmonuen— легкое, отсюда — пневмония, воспаление легких; dextra — правое. Все ясно, правое легкое. Susp. и Cr. — какие-то сокращения. Cr… Что это может быть?
Он уже знал, интуитивно знал, что это такое, но еще боялся в это поверить. Последняя возможность отступить, самая последняя, другой уже не будет. Но воспользоваться ею он не захотел. Сидел, курил, лениво вспоминал слова, которые могли бы начинаться с этих букв, потом надоело. Дымок, синими кольцами вившийся над сигаретой, подсказал ответ: канцерогенные вещества. Cr. — канцер, рак. Всплыло и первое слово, и теперь он мог прочесть весь диагноз: «Подозрение на рак правого легкого». Пока только подозрение. И на том спасибо.
— Господи, — вдруг сдавленно произнес он, почувствовав, как гулко оборвалось сердце и упало в звенящую пустоту, — как же она будет без меня жить…
— Чево, чево? — испуганно прокудахтала официантка, выглянув из-за буфетной стойки. — И не проси, милый, больше не дам. Хватит, залил зеньки. Вон они у тебя, вроде как у чокнутого.
…Людей было в машине, как сельдей в бочке, — не повернуться, не вздохнуть, а немцы прикладами загоняли все новых и новых: «Los, los, verfluchte Juden, bald wird es euch gut!»[2]— и овчарки лениво зевали на поводках, обнажая желтые клыки и розовые десны, и оркестр на заснеженном помосте играл марш «Прощанье славянки». В немыслимую высоту взлетала труба старого Эпштейна, рассыпая пригоршнями чистое серебро звуков, мундштук примерзал к толстым, вывернутым губам, и Эпштейн отрывал его с мясом и хватал красным, как кусок свежей говядины, ртом морозный воздух, и кровь стекала по его волнистой сивой бороде и замерзала, нанизываясь на волосы цепочками красных бусинок, но он не замечал этого, он все дул и дул в свою трубу, запрокинув тяжелую голову к серой латке вымерзшего неба над колодцем Юбилейной площади, словно хотел разбудить ото сна всесильного еврейского бога: посмотри, алтэр гунт, алтэр хазэр, алтэр ганэф[3], что эти выблядки вытворяют с твоим народом! «Прощайте, братья, прощайте!» — вопила труба, и скрипки вторили ей, и яростно грохотали литавры, заглушая крик, плач, стоны, проклятья, ужас и оцепенение последних минут, а с улицы Островского все подъезжали и подъезжали, стреляя вонючим сизым дымом, тупорылые грузовики, обтянутые брезентом, и длинная толпа, подгоняемая прикладами и рычанием овчарок, втягивалась в них, как в бездонный омут, уминалась, утрамбовывалась, оставляя по себе на вытоптанном снегу подшитый дратвой детский валенок, платок с огненно-красными чайными розами по синему полю, лаковую сумочку с оборванной в толчее ручкой, желтый, как осколок солнца, лоскут…