Выбрать главу

— Что же тогда? — не унимался Дмитрий, словно все свое зло, все свое отчаяние хотел сорвать на этом неуклюжем, но крепком человеке.

Горбачев пожевал серыми губами, посмотрел исподлобья.

— Неоперабельный рак средостения — это тебе что-нибудь говорит? Не бойся, не заразно. Ну, будь здоров.

Он залпом выпил свой коньяк и полез в карман за сигаретами, а Дмитрий сидел, оглушенный, смятый, уничтоженный. Лающий кашель разорвал легкие, и он поставил свой фужер, расплескав коньяк, и прижал руки к груди, чтоб не разломались, не лопнули ребра, а Горбачев курил и смотрел в сторону, в окно, за которым, дробясь в лужах, светило солнце. Наконец в легких перестало хрипеть и булькать, и Дмитрий, задыхаясь, взял свой фужер. Будь здоров… Он вспомнил своего давнишнего приятеля, слесаря-сантехника Зайца. Тот пил, как лошадь, не просыхая, и был здоров, как лошадь, а жена его часто хворала, и маленький внук объяснял это очень просто: «Дедушке каждый день говорят: будь здоров! будь здоров! — вот он и здоров, а тебе, бабушка, не говорят. Хочешь, я тебе тоже буду каждый день говорить…» Убийственная детская логика. Сказать тебе, Григорий Константинович: будь здоров? Не будешь. Ни хрена нам с тобой теперь не поможет, хоть залейся, никакие пожелания. А напиваться мне не хочется, Светлану жалко. А-а, что теперь жалеть…

Горбачев терпеливо дождался, пока он выпьет, и тут же налил снова.

— Ямщик, не гони лошадей, — сказал Агеев, елозя вилкой по тарелке с помидорами. Ну, чего я кривляюсь, как клоун в цирке, господи, какой болван! — А может… может, это ошибка?

— Не надо, — попросил Горбачев. — Ты же разумный мужик. Давай лучше еще по одной, чтоб дома не журились.

Землистое лицо его порозовело, но маленькие глаза оставались тусклыми, как плошки, как немецкие плошки, круглые коробочки с каким-то вонючим жиром, из которого торчал фитилек.

— Пей, — сказал Агеев, — я пропущу. — Я ведь уже выпил… до тебя, давай пей.

Жгучее любопытство точило его, как шашель дерево. Горбачев уже побывал там, там, на самом краешке, куда тебе еще только предстоит попасть, он уже заглянул за ту черту, куда тебе скоро предстоит заглянуть, — не упускай его.

Не упускай, и он расскажет тебе все, и тогда никто не сможет водить тебя за нос.

— А теперь закуси. — Агеев подвинул к нему тарелку с помидорами. — Помнишь заповедь нашего братства: кто не закусывает, тот не пьет. Ешь, окосеешь.

— Да, да, — усмехнулся Горбачев. — Я помню все идиотские заповеди вашего братства. Лучше быть богатым, но здоровым, чем бедным, но больным. Лучше пить много, но часто, чем мало, но редко. Лучше… Пижоны, трепачи. — Он вытер со лба испарину. — Не бойся, не окосею. Может, и я хотел бы — не получается. Сегодня какой день, никак не соображу?

— Пятница. 8 октября 1965 года.

— Уже пятница. А мне все кажется, что понедельник. У тебя бывали такие длинные понедельники?

Дмитрий вспомнил гетто.

— Бывали. Как ты все это узнал? — Он пригнулся к тарелке, чтобы Горбачев не перехватил его взгляда. — Сухоруков? Минаева? Мельников? Жорка Заикин?

— Так они тебе и скажут, держи карман шире. — Горбачев подпер руками подбородок. Его уже давно подмывало рассказать хоть кому-нибудь о своей беде. Он понимал, что от этого легче не станет, но невыносимо было носить и носить ее в себе, будто обезлюдела земля, и никому нет до тебя никакого дела. Из всей Ритиной компании Агеев нравился ему больше других, и Горбачев обрадовался, что встретил в этом заброшенном кафе именно его: тоже пижон и тоже трепач, но что-то в нем есть. Рита рассказывала: гетто, партизаны, хлебнул в жизни горячего. — Так они тебе и скажут… — повторил он, чувствуя, как сваливается с души тяжесть молчания. — Они разыгрывали меня полтора месяца… почти полтора месяца, Ниночка и Сухоруков. А со мной в палате сантехник один лежал, Заяц его фамилия…

— Как? — встрепенулся Дмитрий. — Заяц? Фома Фомич?

— Он самый. А ты его откуда знаешь? Вместе водку пили? Силен был мужик. Он и там, брат, закладывал, дружки приносили. Раскрутит четвертинку, бульк — и нету.

Горбачев плеснул себе коньяка, выпил, поперхнулся, вытер ладонью губы.

— После операции они мне сказали: доброкачественная опухоль, все в порядке. Правда, меня что насторожило, — очень уж быстро очухался. Через три дня в общую палату перевели, будто и не резали. Вроде не болит ничего, так, ноет… Сухоруков говорит: ты же богатырь, ничего удивительного. Поверил. Знаешь, как там хочется верить?! — Горбачев достал сигарету и жадно затянулся. — Нигде, брат, на свете так не хочется верить, как там. За любую ниточку цепляешься, за любой крючочек. А Заяц четвертинку залил: хана тебе, полковник, спекся. И такая в его глазах радость, такое счастье, словно самую лучшую новость он тебе принес! Он ведь считал, что я здоров, он завидовал мне, а тут… Ты бы увидел его глаза! У меня сердце оборвалось, честно тебе говорю, мне — кошку задавят, жалко, а его — прибил бы. Э, нет, говорю, врешь, я еще потопаю. У меня еще на земле столько дел — за сто лет не переделать. Новую технику осваивать, молодых ребят в небо поднимать, на крыло ставить… Я, брат, исключительно жадный до жизни человек. А он, гад, ухмыляется: мол, все равно хана.