Выбрать главу

Дмитрий почувствовал, что понимает Зайца, о котором говорил Горбачев, понимает его тоску и его подлую ненависть, — но не может их принять, не может поверить, что все на земле только суета сует и томление духа.

И он заплакал от бессильной ярости, давясь слезами и всхлипывая, как ребенок, и трясясь всем телом, и горькие рыдания эти не облегчили ему душу. Черт побери, думал он, черт побери, если бы я хоть верил в эту глупую и красивую сказочку о бессмертии человеческой души, может, я не корчился бы сейчас, как червь, переливая из пустого в порожнее, может, она дала бы мне силы и мужество, которых у меня не оказалось, но я уже давно не верю в сказки, даже в самые красивые, я слишком убежденный материалист, чтобы верить в сказки: все прах, и тлен, и круговращение веществ в природе, и я стану веществом, цепочкой атомов, и, пройдя какими-то таинственными кругами, эти атомы превратятся невесть во что: в траву-подорожник, в россыпь песчинок, вымытых дождями, в струйку подогретого воздуха, устремившегося вверх, к облакам. Нет сказок, нет, а есть ты и твои тридцать семь, и этот осенний парк, пронизанный нежарким солнцем, и слепое отчаяние оттого, что скоро ничего этого не будет.

Рядом со скамейкой росла молодая березка, тоненькая, лимонно-золотистая, в черных пятнах-веснушках. Агеев встал и пригнул ее к земле.

Пронзительный в осенней пустоте треск ударил его в лицо, заставил отшатнуться. Сукин ты сын, с горечью подумал он, ну, а деревцо то чем виновато…

Глава тринадцатая

1

Война перетасовывала людей, как карточную колоду, а Вересову и Белозерову такая уж выпала завидная судьба — не разлучаться. Вместе служили в медсанбате, вместе были переведены в подвижной полевой госпиталь: Николай начальником, Федор — ведущим хирургом. Переманили с собой и Лиду Ракову: Белозеров не на шутку влюбился в нее, и когда Николай порой напоминал ему об Аннушке, только досадливо хмурился: может, ее уже и на свете давно нету…

Когда наши войска освободили Минск, госпиталь стоял под Луцком, на Львовском направлении. Первый Украинский фронт готовился к наступательным боям, об отпуске, даже самом краткосрочном, не приходилось и мечтать. Вересов и Белозеров разослали с десяток телеграмм по всем адресам, какие оба смогли вспомнить: кто-то же уцелел, кто-то же ответит…

Потянулись томительные дни ожидания. Газеты были заполнены статьями и фотоснимками о том, во что превратили фашисты Минск, как они зверствовали в оккупированном городе. Обоим эти статьи и снимки не прибавляли ни бодрости, ни оптимизма.

Первой откликнулась мать Федора. Она написала, что осенью сорок третьего Аннушку угнали в Германию, и с тех пор не было от нее ни слуху ни духу. Юля жива-здорова, большая уже, вернется Федор — не узнает, и отец живой, слава богу, он в партизанах всю войну пробыл, в Логойских лесах, а они — в деревне под Червенем, только неделя, как вернулись в Минск, а тут и отец заявился. А еще дом их уцелел, вот счастье так уж впрямь счастье, вокруг одни развалины, бурьяном заросли, а он уцелел. Правда, там пока беженцы живут, из-под Смоленска, но они вскорости на родину подадутся, станет просторней. А вот Вересовы погибли, и Александр Иванович, и Ксения Макаровна, повесили их немцы на Комаровке в сорок втором году вместе с другими подпольщиками. Соседи ей про то рассказывали, немцы со всего города народ согнали, когда их вешали. И домик их спалили, и сад вырубили — ничего не осталось. Вот какое горе…

Длинное было письмо, с расплывшимися, должно быть, от слез, буквами, и радостное, и горькое одновременно. Вересов дослушал его до конца, лег ничком на топчан и застыл, словно камнем придавленный. Вот и все. Была, была надежда, три года теплилась, больше нету. Погибли. Повешены. И мать, и отец. А он оперировал раненых немцев. Не раз, не два — десятки раз. Он переливал им кровь, которой всегда было в обрез, спасал от газовой гангрены, кормил из госпитального котла… Как же это так?! Они повесили его отца и мать, а он выковыривал из них пули и осколки, специально сделанные для того, чтобы их убить. Может, среди тех, кого он спас от смерти, были палачи его матери, маленькой тихой женщины, которую любили за доброту и терпеливость даже самые отпетые лоботрясы в школе… Да их же добивать надо было, всех, до единого, — скальпелем по артерии… Он приподнял голову и сплюнул на пол вязкую, розовую от прокушенной губы слюну. Так ты бы и смог это сделать! Вот сейчас приволокут — и пойдешь. И будешь мучиться над ним, как над своим, и забудешь, что он — враг, твой самый лютый, самый ненавистный враг, потому что ты — врач, и враги перед тобой, когда у тебя в руках автомат, а не скальпель, а когда скальпель — нет ни врагов, ни друзей, а есть раненые и есть врачебный долг. Нет, сейчас ты бы не пошел. И завтра не пойдешь. И послезавтра. Слишком болит. А вдруг что-нибудь случится — тебе же тошно будет. Нет, пусть их пока оперируют другие. Пока уляжется. Хоть чуть-чуть. А там — пойдешь и ты, и никуда тебе от этого не деться.