Выбрать главу

Однако алгебра морфологических исследований еще, к сожалению, не обладает ни ясностью, ни завершенностью алгебры знаков и символов. Потому что у морфолога нет никакого иного оружия, кроме опыта, глаз и микроскопа, а многие заболевания так изменяют внешний вид клетки, что определить по ней характер катастрофы, постигшей человеческий организм, зачастую гораздо труднее, чем по сантиметровой косточке, найденной в толще песков, определить вид, облик и размеры исполинского динозавра, жившего на земле миллионы лет назад. Хороший патоморфолог должен соединять в себе прагматизм Сальери с моцартовской озаренностью и интуицией. Крохотный кусочек ткани — биопсию — не всегда можно взять из пораженного опухолью органа заранее, чтобы изучить спокойно, без спешки, сопоставить с другими препаратами. Иногда это удается сделать, когда больной уже на операционном столе, под наркозом, а у тебя на диагноз пятнадцать — двадцать минут, включая время на подготовку препарата, и оттого, что ты напишешь на листке, зависит человеческая жизнь, — как в таких случаях полагаться на интуицию? Хорошо, если клинический и морфологический диагноз совпадают, но когда они не совпадают, последнее слово остается не за клиницистами, а за тобой. Именно ты определяешь объем и характер операции, вселяешь уверенность или подписываешь не подлежащий обжалованию приговор.

Случаи полного расхождения клинического и морфологического диагнозов редки, как полные солнечные затмения, и это понятно. Гармония врачебного искусства — она ведь тоже не черная магия и не дух святой; в наше время она опирается на десятки анализов, объективных, как теорема Пифогора, на исследования, осмотры, консилиумы, наблюдения, на знание общего состояния организма, предыдущих болезней, образа жизни и даже привычек больного. Все эти данные, умноженные на опыт врача, рождают диагноз; нередко клиницист вынашивает его долго и трудно, и когда морфолог говорит такому диагнозу: нет! — это всегда ЧП, последствия которого одинаково тяжелы для обоих: подвергнув сомнению профессиональные качества врача, морфолог берет на себя всю тяжесть возможной ошибки, а за ошибки в онкологии приходится платить по самому большому счету.

Как ни редки солнечные затмения, однако они все же происходят; как ни редки расхождения в диагнозах, однако и они случаются. На них, как на оселке, оттачивается и закаляется характер и талант морфолога. Потому что сказать: «нет!» всегда трудно, куда легче сказать: «да!». Правда, от двух-трех таких «нет» к тридцати — тридцати пяти морфологи седеют, но с этим уже ничего не сделаешь: так гармония мстит алгебре, а эмоции — бесстрастному объективизму.

Однако разногласия клинициста и морфолога в процессе лечения больного — это то, что можно поправить даже по ходу операции, что можно проверить последующими наблюдениями. Микроскопические исследования, проводимые после вскрытия, не оставляют врачу, совершившему ошибку, ни одного шанса оправдаться. Они бесспорны.

Чтобы выполнять такую работу, нужны знания, опыт, интуиция.

Чтобы любить ее, нужна одержимость.

Вячеслав Адамович Мельников был человеком спокойным и уравновешенным. К тридцати пяти у него тоже появилась седина, но светлые волосы делали ее неприметной. Седина эта скорее была связана с особенностями пигментации, чем с тревогами и треволнениями его профессии. За все годы своей работы Мельников еще ни разу не сказал: «нет!» И вовсе не из трусости и нежелания портить жизнь себе и другим, а просто потому, что его окружали опытные, влюбленные в свое дело врачи, использовавшие для диагностики весь арсенал современной науки, — от рентгеновских установок до радиоактивных изотопов, а все сомнения, если они возникали, разрешала заведующая лабораторией Арцимович.

Однако с некоторых пор Вячеслав Адамович начал ощущать на плечах все более тяжкий груз ответственности. Арцимович уехала, на ее должность был объявлен конкурс, а его назначили исполнять обязанности заведующего. Отказываться было неудобно — месяц-два, и придет новый человек; скрепя сердце, Мельников согласился.

Морфологическая лаборатория размещалась в морге — одноэтажном зданьице из белого силикатного кирпича с закрашенными белилами окнами, стоявшего на дальней окраине институтской территории. Всякий раз, когда кто-нибудь открывал туда дверь, его встречал пронзительно громкий звонок. Звонок гремел, как колокола громкого боя на военном корабле, он предупреждал сотрудников лаборатории, что кто-то вторгся в их обиталище; он словно вопрошал переступившего этот порог: а по делу ли ты сюда идешь? Сюда не ходили покурить, потрепаться о том, о сем, как ходили в другие лаборатории и ординаторские: и место неподходящее, и характер хозяина не располагает.