Во всем, что не касалось авиации, Григорий Константинович считал Риту выше и лучше себя. Он был прост и непритязателен, любил плотно поесть, забить свободным вечерком с друзьями «козла» или перекинуться в картишки, подремать у телевизора с газетой либо с растрепанной «шпионской» книжкой, опере предпочитал футбол и хоккей, безбожно путал импрессионистов с экзистенциалистами и хранил нерушимую верность «Землянке», «Любимому городу», «Синенькому платочку» и другим песням своей фронтовой молодости. Так сложилась жизнь, что не было у него времени бродить по залам музеев, рыться в библиотечных каталогах и журналах, выстаивать длинные очереди, чтобы достать билетик на концерт заезжей знаменитости. После войны Горбачев дважды поступал в Военно-воздушную академию и дважды с треском проваливался по причине катастрофической нехватки школьной премудрости, а в третий и рисковать не стал: очень уж болезненно переживал неудачи. Но, хотя не было у него академического «поплавка», начальство Григория Константиновича уважало, а подчиненные любили, потому что работу свою он знал отлично и отдавал ей всего себя без остатка. А на большее — не хватало: слишком уж напряженной и хлопотной она была, его работа.
Рита ненавидела домино, телевизор и «шпионские» книги. Ненавидела дружеские вечеринки с их долгими и обильными застольями, бесконечными «А помнишь…» и обязательной «Землянкой». Она любила Пастернака и Модильяни, Шостаковича, Хемингуэя и еще тьму всякого народа, о котором Горбачев имел довольно смутное представление. Она любила их и знала, словно все они жили в соседних подъездах и по утрам вместе с Ритой ездили на работу, рассказывая ей в троллейбусной толчее о только что законченных поэмах, полотнах, симфониях и романах.
Рита жила в мире возвышенном и прекрасном, а Горбачев чувствовал себя в нем подкидышем. Вначале он честно пытался прижиться в этом мире: прятал в кулак зевоту на концертах симфонической музыки; потея от тоски и недоумения, листал альбомы с репродукциями картин Пикассо, Ван-Гога, Сислея; до колотья в висках вчитывался в смутные стихи Хлебникова, потом позорно капитулировал. Все это, конечно, было гениально, но не вызывало в нем ответного чувства, а лукавить Григорий Константинович не умел и не хотел. Когда у них собирались Ритины друзья: Дмитрий Агеев с женой, Заикин, Минаева, — и начинался азартный треп на интеллектуальные темы, Горбачев молча сидел где-нибудь в уголке и внимательно слушал спорщиков или уходил на кухню делать бутерброды и откупоривать бутылки.
И все-таки то, что Григорий Константинович считал Риту образованней и тоньше себя, было далеко не главной причиной, рождавшей в нем постоянный страх перед возможностью ее потерять. Рита была преподавательницей русского языка и литературы, пять лет в университете ее учили понимать искусство, а он был летчиком, и его учили совсем другим вещам. Все было условно: он ведь не любил жену меньше оттого, что она ничего не смыслила в авиации или в тактике современного воздушного боя; жизнь — это не только споры о Вознесенском и Ионеску, а Горбачев, в душе досадуя на свое невежество, знал себе цену. Просто он был на восемнадцать лет старше жены, и хотя до недавних пор еще чувствовал себя более молодым и энергичным, чем иной лейтенант, не успевший обмять после училища первую пару погон, думая о Рите, Григорий Константинович постоянно ощущал груз этих лет.
Он знал, что всякое обладание беременно потерей, а ему слишком много довелось терять.
Рита была для Горбачева всем: женой, любовницей, ребенком, которым он к своим сорока семи еще не обзавелся. Он любил ее, как не любил ни первую свою жену, ни других женщин, которые ему встречались, — все они, как репродукции в Ритиных альбомах, тешили глаз, но не задевали душу. Рита — задела, и ему было бы легче сто раз умереть, чем заставить ее страдать. Ей и без того достаточно хлопот принесла его нечаянная болезнь. Конечно, она держится молодцом, но только слепой не увидел бы, чего ей все это стоит, а Горбачев на зрение не жаловался. Нет, пока он жив, Рита должна жить, как раньше: легко и беспечально. Пусть уж потом, когда от него ничто не будет зависеть, потом… только не теперь. Она должна, обязана верить в то, что им обоим твердили и Вересов, и Сухоруков, и Минаева: операция прошла успешно, нет никаких оснований для тревоги. Она должна верить этой болтовне, этой лжи во спасение — кого? чего? Кто его знает, меня-то эта ложь не спасет, да и не во мне дело, в ней. Она должна верить, что я здоров. Как бык, как бульдозер, как чемпион мира по штанге или боксу! Должна!