Губы молодой княгини обметало, глаза запали в черные полукружия; исхудалые пальцы беспокойно сновали по одеялу, волосы липли к влажным вискам. И как невнятен, как непостижим бывал ее внезапный, тяжкий бред!..
Как-то Лиза, отправив отдыхать валившуюся с ног фрау Шмидт, сидела у постели Августы, погруженная в глубокую, почти болезненную задумчивость; вдруг княгиня резко села и, устремив на Лизу свои лихорадочно блестевшие глаза, прохрипела:
– Твое сердце может открыто быть – оно чисто, а я не могу. Мне надо скрывать, что в нем происходит!
И снова упала на подушки…
Господи, как же это было страшно, как испугалась Лиза этих несусветных, будто случайное пророчество, слов, в которых ей послышался смутный упрек!.. Почему, за что – она не ведала, но до боли сжалось сердце от непонятной вины. Она просто жила, впитывая жизнь всем существом своим и наслаждаясь ею, а что же Августа? Значит, она все время страдала? Отчего? И почему нипочем не желала открыть тайн своих, как если бы ее неосторожное слово могло повлечь за собою некие страшные бедствия?.. А ведь и Лизино сердце было не так уж чисто и открыто, и она ведь кривила душою пред подругою, пытаясь забыть свои грехи…
Чекина тоже рвалась ходить за Августою, своей благодетельницей и спасительницей, но тут уж фрау Шмидт оказалась неколебима и не допустила ее к больной. Не изменила она решения и тогда, когда после незаметно минувшего в печальных заботах Рождества Христова Чекина явилась к ней с ладанкою, освященной в соборе Св. Петра, моля надеть ее на шею Августы и клянясь, что та обладает целебными и чудесными свойствами. Лиза видела, как на миг ослабли суровые, замкнутые черты Яганны Стефановны. Но тут же она вновь поджала губы и холодно заявила, что не может надеть католическую реликвию на шею православной княгини.
Чекина на миг даже речи лишилась. Видимо, ее поразила подчеркнутая неприязнь фрау Шмидт, которая не смогла скрыть ненависти, сверкнувшей в очах, тотчас затененной густыми ресницами. Впрочем, это не помешало ей через неделю появиться перед благоволившим к ней синьором Фальконе и смиренно просить передать милостивой госпоже кипарисный крест, в который искуснейшим образом была вделана потемневшая от времени крохотная щепочка от честнаго креста господня; реликвия была освящена в Афонском монастыре, что, безусловно, делало ее самой что ни на есть православнейшей и поистине бесценной.
На вопрос, откуда у простой итальянки такая редкость, Чекина ответила, что один из ее дальних родственников – служка в церкви Санта-Мария Маджоре; как-то у него в доме умер богатый греческий купец, совершавший паломничество по святым местам всего христианского мира. Крест хранился у милосердного служки, подобравшего заболевшего паломника и закрывшего ему очи, а теперь он с охотою отдал его любимой племяннице, уверенный, что реликвия окажет благотворное воздействие на здоровье доброй синьоры Агостины.
Тут уж даже непреклонной фрау Шмидт нечего было возразить. И драгоценный крест надели на шею Августы рядом с серебряным крестильным…
Чекина, наверное, ожидала, что состояние больной мгновенно улучшится. Правду сказать, Августа перестала впадать в беспамятство, почти прекратился бред; однако же она была все еще очень слаба; руки и лицо ее стали словно восковые, и она целые дни проводила в дремотном оцепенении, повергая в уныние всех домочадцев.
Прошел уже месяц с тех пор, как слегла Августа, и вся белая вилла Роза с каждым днем словно бы чернела. Как будто хворь госпожи набросила на нее некую мистическую тень.
Пуще всех страдала от этого Лиза. Нет, не уменьшилось ее горячее к Августе сочувствие, не минула жалость, просто рядом с ними вырастало щемящее, теснящее душу нетерпение, порою переходящее в глухое, едва сдерживаемое раздражение против всего мира. Фальконе, фрау Шмидт и Хлоя, положившие жизнь на присмотр за княгинею Дараган и всяческое ей угождение, несли свой крест со стоическим упорством и наслаждением; ну а Лизина душа металась и стенала; и все при том, что на людях была она по-прежнему терпеливою, самоотверженною сиделкою, но внутренне возмущалась тем, что иного от нее будто бы и не ждали, будто бы и она попала теперь в ту же нерасторжимую зависимость от судьбы Августы.
Единственная из всех Чекина поняла, что происходит с Лизою. Молодая итальянка оказалась вовсе не такой уж наивной простушкой, каковой могла показаться, приседая перед Фальконе, терпя придирки фрау Шмидт или кокетничая с Гаэтано! Именно Чекина вдруг, как бы ни с того ни с сего, сказала Лизе, что, если дела так и дальше пойдут, на вилле Роза будут две больные вместо одной.
– Вам надобно отдохнуть, синьорина. Нельзя все время идти, согнувшись в три погибели. Распрямитесь хоть ненадолго!
– Что ж ты мне присоветуешь? – раздраженно спросила Лиза, не отрывая лица от подушки, в которую уткнулась, пряча злые слезы. Пуще всего она плакала из-за постыдной душевной черствости, которую обнаружила в себе. – Разве прочь сбежать? Да куда ж я пойду и зачем?
– Поверьте, вам и один день роздыху сладок покажется после сей каторги, – ласково пропела Чекина, и Лизу вдруг по сердцу резануло это грубое и откровенное – «каторга». Но итальянка, почуяв свою осечку, обрушила на Лизу ворох предположений и предложений, смеха и соленых шуточек, сочувственных восклицаний и советов, после которых оглушенная Лиза была уже вполне уверена в одном: дни ее сочтены, ежели один из них она не проведет как можно дальше от виллы Роза.
Проще сказать, ей вдруг стало нестерпимо скучно… Порою до дрожи хотелось дикого посвиста ветра, слитного шума дубровы, ожидающей грозы, скрипа саней под полозьями – всего того, чего в прекрасной Италии не было и не могло быть. Доходило до того даже, что она с упоением вспоминала опасные приключения на постоялом дворе! Словом, пособничество Чекины пришлось как нельзя кстати.
Служанка советовала уйти тайком, сказавшись еще с вечера недужною и попросивши не беспокоить себя хоть денек, а уж она-то, Чекина, неусыпно станет следить за исполнением сей просьбы! В своем платье идти никак нельзя. Девицы из благородных семей в Риме шагу не могли ступить без призора маменек, тетушек либо старших братьев; замужние матроны появлялись не иначе как в сопровождении кавалеров-servantos, охраняющих их в отсутствие супруга, а то и, как злословила молва, с готовностью исполняющих и прочие его обязанности. Только лишь простолюдинки – крестьянки, мещаночки – могли свободно и в одиночку появляться на людях. Коли так, Лизе надлежало сказаться простолюдинкою и соответственно одеться.
Тут же расторопная Чекина притащила в ее опочивальню одно из своих новых, щедростью Августы купленных одеяний. Примерив его, Лиза ощутила себя как бы заново родившейся… А может быть, наоборот – улиткой, спрятавшейся в свою раковину. Два минувших года словно бы канули в никуда, и она вновь воротилась в обличье той Лизоньки, которая жила когда-то в Елагином доме. Вот разве что вместо темного сарафана, скромного платочка и лапотков на ней теперь был узкий черный атласный корсаж, надетый на рубашку с длинными рукавами и так туго зашнурованный, что талия стала тонюсенькой; потом была еще надета ярко-синяя шерстяная юбка, а под нею – нижняя, из грубого льна, отчего верхняя казалась пышной-препышной, словно ее распирали китовый ус или фижмы. Чекина дала Лизе деревянные смешные башмаки, полосатые чулки, самые свои нарядные, а прикрыть волосы столь редкостного для римлянки цвета надлежало черною кружевною косынкою, называемой zendaletto. Чекина втолковала Лизе, что, замерзнув, она может не стесняться поднять подол верхней, шерстяной, юбки и закутаться в него. Здесь все так делали, чтоб не тратиться на накидки.
В новом своем обличье Лиза себе до того понравилась, что с трудом оторвалась от зеркала, заставила себя раздеться и лечь в постель, а не бежать за приключениями тотчас.
Ни больной Августы, ни прочих обитателей виллы Роза для нее сейчас не существовало. Как и всегда, она была всецело во власти своего нового, мгновенного желания, за исполнение коего готова была отдать всю остальную жизнь.