А он, словно услышав эти мысли, отшатнулся, возмущенно пробормотал:
– Да что я, право слово, зверь алчный?! Не бойся ты меня, Лизавета. Скажи лучше, что с тобой вдруг содеялось? Испугалась, что ли? Да полно…
Голос его звучал так мягко, успокаивающе, что лишь этого и недоставало Елизавете, чтоб разрыдаться в голос:
– Я беременная!..
Соловей-разбойник отшатнулся, даже зубами скрипнул.
– Ах ты, бедная моя! – сказал с такой жалостью, что Елизавета еще пуще залилась слезами, и он схватил ее за руку. – Да ништо! Ну мутит, так ведь всякую бабу мутит при таком деле! Еще и наизнанку выворачивает. Зато родишь сыночка аль доченьку, будешь миловать-пестовать – про все муки свои позабудешь.
Елизавета была так поражена, что даже не нашлась что ответить, а он продолжал:
– И гляди, сделать над собой ничего не смей. Дитя – посланец божий, невинный! Руку на плод свой поднять – грех. Нынче же всем бабкам закажу: какая решится тебе помочь, голову оторву!
– Да поздно уж, – растерянно молвила Елизавета, испуганная его суровостью.
Он смягчился:
– Перво-наперво ничего не бойся. Я теперь за тобой присматривать стану. Коли что не так, ты меня только позови, подумай про себя: «Соловей, мол, разбойник, встань передо мной, как лист перед травой!» – и я тут как тут явлюсь, поняла? А теперь, девка, мне пора. Ты же знай лежи да лежи, что бы ни случилось. Ясно?
Его горячие губы мазнули по ее холодному, в испарине, лбу, и атаман исчез за дверью.
Сколько продлилось ее оцепенение, Елизавета не знала, но вдруг услышала крики на крыльце и поняла, что дворня подхватилась. Дом весь дрожал от ударов. Это рвались из гостиной всполошившиеся господа.
На подгибающихся ногах Елизавета добрела до окна, высунулась – и в белом, ясном свете раскаленной огромной луны увидела на крыльце Соловья-разбойника, на котором, словно гончие псы, вцепившиеся в медведя, поднятого из берлоги, висели полуодетые слуги. А на подмогу к ним уже летел наметом всадник на вороном коне, вытаскивая из-за спины ружье… Это был управляющий, вернувшийся прежде сроку.
Елизавета знала, что ежели он что-то делал хорошо, так это стрелял без промаху. При виде его она в своем окошке так страшно закричала, что конь заплясал, завертелся, оседая на задние ноги; ружье выскользнуло из рук всадника и упало на землю, а следом свалился и сам Елизар Ильич, сдернутый за ногу Соловьем-разбойником, которому удалось вырваться из рук дворовых, ужаснувшихся воплям графини.
Миг – и Соловей-разбойник был уже в седле; еще миг – и подхватил ружье с земли; миг – только топот остался в воздухе да озорной, удалой, издевательский посвист!
– Держите его! Коней седлайте! – закричал Елизар Ильич, но был заглушен истошными воплями гостей и хозяев, высыпавших на крыльцо:
– Пожар! Горим!
Елизавета метнулась к дверям, распахнула их и отшатнулась: из «яблочного» зала ползла тоненькая дымная струйка.
7. Косы девичьи
Пожар погасили быстро. Собственно, пожару-то особого не было. Так, больше крика-шума. Ну а дымилось сильно потому, что горели Аннетины парики.
И сгорели. Все. До единого.
Болтушка Ульянка, наливая поутру воду для умывания и поджимая губы, чтобы не расхохотаться, так что едва можно было разобрать слова, рассказала графине об отчаянии Анны Яковлевны, у коей, «знать, навеки останутся волосья розовыми», и уже с меньшей улыбчивостью – об ее ярости. Истинную причину этой ярости и весь причиненный урон даже ушлая прислуга, конечно, знать не могла: Анна Яковлевна никого к себе не допустила, сама заливала огонь с не женскою отвагою и проворством, сторожа свой позорный секрет. Самое большое, до чего додумались в людской, что это Данила, оказывается, каждый божий день размалевывал «лютой барыне» голову особенною краскою, смыть которую мог только он; а теперь его нет, так что ходить ей розовой, пока не полиняет.
Разумеется, похитителей пытались поймать: граф сразу отрядил нескольких егерей вслед за Соловьем-разбойником, и те лихо поскакали, но воротились ни с чем… только на другой день и чуть живые с похмелья. Только тогда Елизавета поняла, зачем Соловей-разбойник велел ей непременно набить корзины бутылками с вином: не для того, чтобы напиться со товарищи, а чтобы сбить с пути погоню. Сразу за селом, на лесной дороге, егеря увидали в свете луны высокие, узкогорлые бутыли с баснословными винами, а уж потом, за ними, последней линией обороны, стояли бочонки с самодельной брагою, которые тоже пошли в ход незамедлительно, ибо русский человек ощущает вкус только первой рюмки, а что будет питься после – ему без разницы: лишь бы побольше… Убойная сила этих зелий остановила погоню надежнее засек, ружей и сабель!
И вот после бесплодного возвращения егерей Валерьян дал волю сердцу. Лучше было бедным пропойцам в бега удариться – авось обошлось бы! Их секли с оттягом, розгами, вымоченными в крепком рассоле, до той поры (граф частенько сам сменял притомившихся экзекуторов), пока один не испустил дух тут же, под розгами, а троих других, со спинами, обратившимися в кровавое, без лоскутка кожи месиво, без чувств бросили в ледник, на медленную и лютую смерть.
Пока их секли, Елизавета укрывалась в «яблочной зале», куда не так доносились крики, и думала лишь об одном: «Ну ладно, Валерьян (для него крестьяне подобны скотине, даже хуже), но как у крепостных палачей столь охотно поднимается рука на своих же братьев?! Как они могут столь равнодушно видеть их муки и упиваться стонами, если в любой день сами, нежданно-негаданно прогневив графа, будут перекинуты через те же козлы и примут те же муки, но не смогут ждать снисхождения от палачей, средь которых, может статься, будут их сегодняшние жертвы?.. Была ли их жестокость чем-то доставляющим извращенное наслаждение, или прилежно исполняемой работою, или вызывалась тем, что истязаемые егеря прежде пользовались особым, вызывающим зависть у остальных слуг расположением графа, и теперь завистники отводили душу?»
Во всем этом была некая, вновь открывшаяся Елизавете после ее возвращения, загадка русской натуры, в коей ошеломляющая мягкосердечность сочеталась с такой же безудержной жестокостью. Вот ведь и Соловей-разбойник, поразивший Елизавету своей душевной тонкостью и деликатностью по отношению к ней самой, самоотверженной заботою о Даниле, не мог не предполагать, как жестоко будут наказаны неудачливые догоняльщики. Или для него дворовые были одно целое с ненавистным графом и «лютой барыней»? Но почему же тогда графиня Елизавета оказалась за пределами этого страшного круга ненависти?..
У нее было о чем пораздумывать. Но пришел вечер и принес невероятную новость: граф возвел всю вину за бегство парикмахера и поджигателей на… Елизара Ильича.
Видно, Строилов от бессильной злобы и вовсе спятил, ибо ход его уморассуждений был таков: у разбойников непременно имелся в доме сообщник. Кто-то же должен был заложить дверь в гостиную и опустошить поставец с винами! Мог им оказаться и кто-нибудь из слуг. Но граф Валерьян не сомневался: предал управляющий! Слишком подозрительным выглядело его падение с лошади. Они с разбойником просто сделали вид, что тот сбросил Елизара Ильича. Комедию ломали, и весь сказ! Постепенно граф уверился, что Гребешков и был тем самым сообщником, который орудовал в доме.
Воспаленная логика безумца всецело овладела Строиловым, и ничто не могло теперь спасти Елизара Ильича от расправы. На тех же окровавленных козлах он был порот до полусмерти самим Валерьяном, потом приговорен «к повешению»: распят на высокой перекладине усадебных ворот.
Если дворовые во время экзекуций вопили не своими голосами, так что во всем доме затворили окна, Елизар Ильич показал стойкость и силу духа, непредставимые в его тщедушном теле: не издал ни стона. Елизавета узнала о каре, постигшей управляющего, самое малое через час после свершившегося. Все та же добросердечная Ульянка, боясь проронить хоть слезу при прочих слугах, чтобы не донесли рассвирепевшему барину, прибежала поплакаться к доброй, хоть и вовсе беспомощной графине. И тут произошло нечто, поразившее ее робкую душеньку и запомнившееся надолго.