Выбрать главу

«Бедняга Блок, ему и в голову не приходит, что я могу не только маршировать», — улыбаясь, сказал мне Сен-Лу, когда мы наконец остались с ним вдвоем. Я прекрасно понимал, что маршировать — это совсем не то, чего желал Робер, хотя в ту пору его намерения не были мне так ясны, как после, когда, ввиду неучастия в военных действиях кавалерии, он пошел служить офицером в пехоту, затем перевелся в разведку, и затем случилось то, о чем еще предстоит рассказать. Но Блок не осознавал патриотизма Робера просто потому, что тот его никак не показывал. Если, будучи признан «годным», Блок со злостью излагал нам свои антимилитаристские взгляды, то поначалу, когда он полагал, что по причине близорукости призыв ему не грозит, его политическим кредо был шовинизм. А Сен-Лу был не способен на подобные декларации, и главной причиной тому являлась нравственная деликатность, не позволяющая публично выражать чувства, слишком глубокие и к тому же совершенно естественные. Так некогда моя мать, не только ни секунды не колеблясь, умерла бы ради бабушки, но и жестоко страдала бы, вздумай кто-нибудь помешать ей в этом. И, однако же, мне невозможно — оглянувшись назад — представить, как она произносит фразу вроде: «Я готова отдать жизнь ради матери». И такой молчаливой была любовь к Франции Робера, что в тот момент он казался мне в большей степени Сен-Лу (насколько я мог представить себе его отца), чем Германтом. Он не позволял себе выражать подобные чувства еще и потому, что ум его был в каком-то смысле нравственен. У по-настоящему серьезных людей, занимающихся умственным трудом, присутствует некое отвращение ко всем тем, кто превращает в литературу все, что делает, извлекает из этого пользу. Мы не учились с ним вместе ни в лицее, ни в Сорбонне, но мы по отдельности посещали занятия одних преподавателей (вспоминаю улыбку Сен-Лу), которые, желая прослыть гениями, давали амбициозные названия своим теориям. Стоило только нам заговорить об этом, Робер начинал смеяться от всей души. Разумеется, мы не могли утверждать, что инстинктивно предпочитаем Котаров или Бришо, но в конечном итоге питали искреннее уважение к людям, которые досконально изучили греческий или медицину и уже по одной этой причине не могли зваться шарлатанами. Как я сказал уже, если когда-то во всех своих поступках мать исходила из того, что готова была отдать жизнь за свою мать, она никогда даже самой себе не могла бы эти чувства высказать и, во всяком случае, считала не только бесполезным и смешным, но недопустимым и постыдным высказывать их другим, так же невозможно мне было бы представить, что Сен-Лу рассказывает о своих сборах на фронт, о необходимых для этого приобретениях, о наших шансах на победу, о малой эффективности действий русской армии, о том, что необходимо предпринять Англии; в его устах невозможно было бы представить фразу пусть даже самую красноречивую, которую мог бы произнести пусть даже самый симпатичный министр перед восторженными, рукоплещущими депутатами. Впрочем, не могу утверждать, что в этой отрицательной черте, мешавшей ему выражать красивые чувства, не виделось мне проявления «духа Германтов», того, что так часто можно было наблюдать у Свана. Ведь хотя для меня он был прежде всего Сен-Лу, он все же оставался Германтом, и среди множества причин, укрепляющих его мужество, были и такие, каких не имелось у его приятелей из Донсьера, этих молодых людей, увлеченных своим делом, с которыми я ужинал каждый вечер и сколько из которых были убиты в битве на Марне или в какой-нибудь другой битве.

Молодые социалисты, которых можно было встретить в Донсьере в ту пору, когда там находился и я, но не был с ними знаком, поскольку их не принимали в том кругу, где вращался Сен-Лу, прекрасно понимали, что офицеры этого самого круга вовсе не были «нобль» в значении надменно-горделивом и презренно-игривом, какое «плебс», офицеры, вышедшие из низов, и франкмасоны вкладывали в это понятие. Впрочем, точно так же можно сказать, что такой же патриотизм офицеры из благородных признавали за социалистами, которых они же в разгар дела Дрейфуса — я сам слышал это, когда находился в Донсьере, — обвиняли в отсутствии этого самого патриотизма. Патриотизм военных, столь же искренний и глубокий, принял теперь окончательную форму, которую они считали незыблемой и которая, к их негодованию, подвергалась нападкам, в то время как патриоты, если можно так выразиться, бессознательные, то есть без осознания святого патриотического долга, какими и являлись радикал-социалисты, не в состоянии были понять, какая глубокая реальность стояла за тем, что они считали бессмысленными и вредными формулами.