«Помнишь, — говорил я ему, — наши разговоры в Донсьере?» — «Да, славные были времена. Какая пропасть отделяет нас от них. Эти чудесные дни никогда не вернутся».
«Не стоит вспоминать эти беседы только лишь ради того, чтобы воскресить в памяти их сладость, — сказал я ему. — Все же мы пытались добраться до истины. Разве нынешняя война, перевернувшая все, и прежде всего, как ты сам говоришь, саму идею войны, разве она делает недействительным все то, что ты говорил мне тогда относительно этих сражений, например, наполеоновских сражений, которым еще будут подражать полководцы будущих войн?» — «Нисколько! — ответил он мне. — Сражение Наполеона — это нечто раз и навсегда признанное, и уж тем более в этой войне, в которой Гинденбург весь пропитан наполеоновским духом. Его стремительные переброски войск, его обманные маневры, например, когда он выставляет против одного своего противника совсем маленькое заграждение, с тем чтобы в это же самое время, собрав все силы, напасть на другого (как Наполеон в 1814-м), или когда он предпринимает другой обманный маневр, заставляя противника подтянуть все свои силы на один участок фронта, вовсе, как оказывается, не главный (к примеру, такой ход Гинденбург предпринял на подступах к Варшаве, когда обманутые русские долго сопротивлялись и в итоге оказались разбиты на Мазурских озерах), его отступления, подобные тем, с каких начинались Аустерлиц, Арколь, Экмюль, — в общем, все у него наполеоновское, и ведь это еще не конец. Могу только добавить, что, хотя ты и пытаешься объяснить события этой войны по-другому, совсем иначе, чем я, все же не очень-то доверяйся той особой манере Гинденбурга и не пытайся отыскать смысл того, что он делает, или ключ к тому, что он намеревается делать. Генерал в этом смысле похож на писателя, который хочет, допустим, написать какую-то пьесу или книгу, а эта самая книга, вдруг обнаружив совершенно неожиданные возможности здесь или, наоборот, непредвиденный тупик там, заставляет резко отклониться от заранее продуманного плана. Этот отвлекающий маневр, к примеру, должен осуществляться лишь при условии, что где-то происходит основное действие, представьте себе, этот отвлекающий маневр увенчался успехом против всех ожиданий, в то время как основная операция заканчивается полным провалом; значит, этот самый отвлекающий маневр может стать основной операцией. Я ожидаю от Гинденбурга совершенно определенного наполеоновского маневра, того самого, что сумеет развести двух противников, нас и англичан».
Вспоминая визит Сен-Лу, я сделал большой крюк и так дошагал почти до самого моста Инвалидов. Немногочисленные огни (из-за «готасов») были уже зажжены, что было несколько неуместно, поскольку слишком рано произошел переход на летнее время, когда ночная темнота наступала довольно быстро, но зато теперь это было надолго, до самой поздней осени (точно так же, как по определенным датам включается и отключается отопление), и над городом, по-ночному освещенным, во всю ширь неба — которое и не подозревало о существовании летнего и зимнего времени, и понятия не имело о том, что прежние половина девятого стали теперь половиной десятого, — во всю ширь голубоватого неба все еще продолжался день. Над той частью города, где высились башни Трокадеро, небо было похоже на гигантское море бирюзового оттенка, которое отступает, успев обнажить невнятную линию черных скал, а может быть, и самодельные сети рыбаков, вытянувшиеся в ряд вдоль берега, и это были маленькие облачка. То самое море бирюзового цвета, что уносит с собой при отливе, даже не замечая этого, людей, затянутых в чудовищный водоворот на земле, той самой земле, где люди безумны настолько, что все продолжают свои революции и свои бессмысленные войны вроде той, что как раз сейчас топит в крови Францию. Впрочем, если долго смотреть на ленивое и слишком красивое небо, которое считало ниже своего достоинства всякие там переходы на другое время, и наблюдать, как над освещенным городом вяло продолжался в голубоватых тонах припозднившийся день, начинала кружиться голова, и это было уже не море, а вертикально вставший синий ледник. И башни Трокадеро, казавшиеся такими близкими из-за бирюзовости воздуха, становились от этого невообразимо далекими, как две башни какого-нибудь швейцарского городка, которые, если смотреть издалека, высятся совсем рядом с горными склонами. Я повернул обратно, но, как только отошел от моста Инвалидов, увидел, что небо уже потемнело, да и в городе больше совсем не было света, и, натыкаясь на мусорные баки, потеряв дорогу, машинально блуждая по лабиринту сумрачных улочек, я неожиданно для себя вышел на бульвары. Здесь только что пережитое мною ощущение Востока возникло вновь, и не только оно, — Париж времен Директории сменялся Парижем 1815 года. Как и тогда, поражало шествие самых невообразимых мундиров всех союзных армий; среди них африканцы в красных юбках-брюках, одних лишь индусов в белых тюрбанах достаточно было бы, чтобы Париж, по которому я гулял, превратился в какой-нибудь вымышленный экзотический город на Востоке, скрупулезно точный во всем, что касалось костюмов или цвета кожи, и фантастически нереальный, если судить по декорации, как если бы из родного города Карпаччо вдруг сделали Иерусалим или Константинополь, собрав в нем толпу не пестрей и не многоцветней этой. Шагая позади двух зуавов, которые, казалось, ни на кого не обращали внимания, я заметил высокого толстого человека в мягкой фетровой шляпе, в длинной накидке, и, глядя на бледно-розовое лицо, колебался, чье имя всплывает в глубинах моей памяти, то ли это актер, то ли художник, известный также своими многочисленными оргиями. Во всяком случае, я был твердо убежден, что не знал этого прохожего лично, и был весьма удивлен, когда глаза его случайно встретились с моими и он смутился, остановился в замешательстве и поспешил ко мне, словно желая показать, что вы вовсе не застали его за занятием, которое он хотел бы сохранить в тайне. Мгновение я размышлял, кто же все-таки поздоровался со мной: это был господин де Шарлюс. Можно сказать, что для него эволюция его болезни или революция его порока была до такой степени кардинальной, когда первоначальная, едва пробудившаяся личность человека, его унаследованные качества полностью поглощаются пороком, за которым случается наблюдать, или наследственной болезнью. Господин де Шарлюс отдалился от себя так далеко, насколько это было возможно, или, вернее сказать, так превосходно загородился тем, чем он теперь стал и что принадлежало не ему одному, но и многим другим гомосексуалистам, что в первую минуту я принял его за одного из них, кто не был господином де Шарлюсом, не принадлежал к самой высокородной знати, не был человеком, наделенным умом и ярким воображением, и который если и похож был на барона, так только потому, что был похож на всех, и эта его похожесть, по крайней мере пока не вглядишься попристальней, заглушала все. Вот так, собираясь отправиться к госпоже Вердюрен, я встретил господина де Шарлюса. И конечно же, у нее я бы не увидел его, как бывало прежде; их ссора не утихала, а, напротив, разгоралась с новой силой, и госпожа Вердюрен пользовалась нынешними событиями, чтобы опорочить его еще сильнее. Заявив когда-то давно, что она считает, будто он уже исчерпал себя, истощился, что со своими так называемыми дерзостями он надоел еще больше, чем все эти напыщенные говоруны, теперь она подтверждала этот приговор и отказывалась признавать за ним какие бы то ни было достоинства, говоря, что он какой-то «довоенный». По мнению маленького клана, война проложила пропасть между ним и настоящим, и он остался в безжизненном прошлом.