пьющий, а Горный устав от доски и до доски знает, как дьячок псалтырь.
Евлампий Максимович тоже подошел к окну.
Окруженные обывателями, по улице шли четверо солдат — вели огромного черного мужика в разодранной рубахе, со связанными за спиной руками. Оттого, что руки за спиной были связаны, мужик еще могутнее казался. Но и без того видно было, что здоровый — косая сажень в крыльцах. Шел он спокойно, улыбался по сторонам, а солдатики за ним семенили, будто он их вел, а не они его.
— Как на свадьбу идет, — сказал служитель.
Не ответив, Евлампий Максимович вышел на улицу. Вообще-то он мастеровых кыштымских жалел, зная, что над ними всякие мучения делали: розгами секли и дегтем по стеганым местам» мазали, между печей на сутки сажали, девок выгоняли на горную работу. Но смутьянства он все равно не одобрял, потому что смутьянство. Кто за справедливость даже бунтует, тот, выходит, в закон нисколь не верит и за это поплатиться должен — закон-то против него и обернется. Вот его самого, Евлампия Мосцепанова, в острог не ведут, рук за спиной не вяжут, а кому вяжут, тем за дело, значит.
Он достал из кармана гривенник, подал солдатику:
— Купишь ему после водочки.
Косолапов, заметив это, усмехнулся загадочно:
— Жалеешь меня, барин? А ты себя лучше пожалей. Мне твоя милостыня ни к чему. Лучше народу отдай. Пущай выпьет за мое здоровье.
— Я выпью, — сказал солдатик.
— Выпей, — согласился Косолапов. — За хорошего человека отчего не выпить.
И первым дальше пошел, вперед конвоя.
— Зря вы его жалеете, — вздохнул подошедший почтовый служитель. — Он и в остроге, как у Христа за пазухой живет. Видали кулачищи? Ручные кандалы ему в кузне надевать стали, так он по молоту в каждую руку схватил и не подпустил никого. И в секретную комнату, в карцер то есть, не идет. А силой его вести боятся. Зверь ведь! Его на свидание с женой вывели, а он ее в камеру провел. Ночь, будто, целую у него ночевала, и никто не сунулся. Убьет, что ему терять! Вот и опасаются. Солдаты, те к нему в караул по жребию ходют. А начальник острога, майор Нейман, и вовсе носу не кажет...
— А где он в двенадцатом году был, твой Нейман? — яростно выдохнул вдруг Евлампий Максимович.
— Не знаю, — растерялся почтовый служитель.
— Ну, так и молчи тогда!
Проговорив это, Евлампий Максимович в расстроенных чувствах направился к ближайшему питейному заведению. По счастливой, но никакой роли в нашем повествовании не играющей случайности это заведение оказалось тем самым трактиром, о котором Сигов рассказывал Дамесу в вечер чудесного Фомкиного исцеления.
Евлампий Максимович съел добрый кус пирога с головизной, выпил пару стаканчиков портеру и стал следить игру на бильярде. При этом он подавал игрокам различные советы и упрекал их в нестрогом исполнении правил. Вообще-то Евлампий Максимович на бильярде не игрывал. Но испытывал глубокую симпатию к артиллерийской этой игре, где шары, катающиеся по сукну, отдаленно напоминали пушечные ядра, только белые.
Вместе с Евлампием Максимовичем игру на бильярде наблюдал приятной наружности молодой человек, одетый в мундир горного ведомства. Но Евлампий Максимович на него никакого внимания не обратил, равно как и на сукно, восхитившее некогда Сигова. Между тем если сукно, может быть, и не заслуживало особого внимания, то молодой человек определенно заслуживал, ибо был не кем иным, как практикантом горного корпуса Соломирским. Он несколько раз обратился к Евлампию Максимовичу с почтительными вопросами относительно бильярдных правил. А однажды, явно пытаясь завязать разговор, осудил турецкого султана, при попустительстве которого был повешен константинопольский патриарх прямо в торжественном облачении.
Грекам, восставшим против турецкого басурманства, Евлампий Максимович давно сочувствовал. Он даже записку составил, предлагая лить на Урале пушки для греческих гетеристов и отправлять их водным путем, через Каму и Волгу, в Каспий, а затем по Кавказу в Черное море. Записку эту Евлампий Максимович отослал графу Аракчееву, но ответа так и не получил.
Сейчас, однако, он разговора поддержать не захотел. Лишь сказал о султане:
— Стервец, известное дело!
И вскоре покинул трактир, чтобы в тот же день отбыть обратно, в Нижнетагильские заводы.
Через несколько дней юный практикант тоже оставил Екатеринбург, явился в Пермь и там с немалым трепетом узнал о происшедших без него событиях.
А ведь могли эти двое, разговорившись в том трактире, близко сойтись друг с другом и даже подружиться. И тогда — кто знает!—может быть, и записка о литье пушек получила бы ход, и непорядки в демидовской вотчине были бы устранены вмешательством самого графа Аракчеева.