О том, кто донес на него тогда, Дамес так и не узнал. Между тем, если бы ему было это известно, беседа его с нынешним управляющим, а в те времена уставщиком, Семеном Михеичем Сиговым носила бы, возможно, менее доверительный характер.
Впрочем, наверняка это сказать трудно.
— Да что бильярд, — скромно возразил наконец Дамес. — В заведении закусь важна. А вино, оно везде одно и то ж!
— Я же тебе про сукно сказываю, — осерчал Сигов. — Про сукно и про обхождение.
— Вот я и говорю: все епанча одного сукна...
Сигов посмотрел на него долгим взглядом, от которого кровь стыла в жилах у работных людей, и сказал:
— То-то и видать, что ты швед!
В эту минуту, дивно трепеща крылами, совсем низко над ними пронесся щегол. Однако ни Сигов, ни Дамес не обратили на него никакого внимания, хотя обратить и следовало: чудесное Фомкино исцеление стало началом событий, не прошедших для них бесследно. Но они продолжали идти по улице, а щегол полетел дальше, к лесу, и исчез в синеватой дымке вечернего тумана — уже навсегда.
II
Евлампий Максимович трубку подбирать не стал. Вместо этого он отворотился от окна и глянул на себя в зеркало — всякому интересно поглядеть на человека, которому явился ангел.
Хотя зеркало было старое, кое-где секлось трещинками, а в одном месте пожелтело и затуманилось, будто огнем на него дохнули, но наружность Евлампия Максимовича отобразило оно довольно верно. Худой человек высокого росту отражался в зеркале. Старый, прожженный в двух местах халат из лазоревой китайки облегал его вздернутые плечи, широкую плоскую грудь и впалый живот, на котором завязан был китайковый же пояс с изрядно пощипанными кистями. Вместе с тем усматривалась во всей осанке этого человека некая вознесенность, свойственная тем людям, что отдали в жизни немало различных распоряжений. И в лице тоже она усматривалась. Но также заметна была в этом лице грубость черт, усиливаемая красноватым оттенком кожи. Бритое и окаймленное рыжими баками лицо человека в зеркале казалось вовсе обыкновенным — крупный нос, большой бледный рот. Одни лишь глаза — желто-зеленые, чуть выпученные, утяжеленные слойчатыми мешками — выдавали человека, с которым может случиться самое непредвиденное происшествие.
Лет ему было на вид сорок пять, не более.
«Ну вот, — подумал Евлампий Максимович. — Вот он каков есть, отставной штабс-капитан Мосцепанов, коему ангел явился...»
Вошел дядька Еремей, принес подобранную в палисаднике трубку.
— Что ж ты ее принес? — спросил Евлампий Максимович.— Сам ведь ругаешься, что я табак курю. Оставил бы, где лежала.
— А то и принес, — сказал Еремей. — Без трубки-то, поди, нюхать приметесь свое зелье.
— Тебе какая забота — курить, нюхать ли?
— А то и забота... Через пищу, ртом значит, человек давно грешит. Скоромится. Чай пьет да кофий. А нос раньше не грешен был, через него дьявол не пользовался. Нынеча, однако, и нос пал... Курить-то все одно хотя и худо, а нюхать еще того хужши.
— Ну, — Евлампий Максимович растрогался такой преданностью, — так я тебе целковый дам. Хочешь целковый?
— Как не хотеть, — сказал Еремей.
— Ну так и дам! Вот пенсион получу и дам... Ступай с богом.
Еремей ушел, а Евлампий Максимович, покосившись в сторону палисадника, задумчиво приблизился к столу. Стол помещался в углу комнаты, под большой литографией с портрета государя императора Александра Павловича. На столе аккуратно подобранной стопой лежали черновики доношений Евлампия Максимовича на окрестные злоупотребления начальства. Черные списки лежали там, а белые разлетелись голубками в Екатеринбург, и в губернию, и в Санкт-Петербург. Только что может белый голубок? Не выклевать ему неправды и беззакония. Лишь тяжкую, как маршальский жезл, славу ябедника принесли Евлампию Максимовичу эти голубки на своих крыльях.