Выбрать главу

рящих черно-рыжими следами огненных брызг. Шли мрачные горновые, касаясь друг друга чекменями, и от­дельной кучкой стояли углежоги — куренные люди, сра­зу заметные в толпе по особенной ветхости своей ло- поти. И крестьяне из окрестных деревень тоже были здесь. Здоровенные олухи из заводского училища гур­том бежали со стороны Выйского заводу, весело пере­ругиваясь и бросая друг в дружку сухими конскими яблоками. На них смотрели не осуждающе, а с доброй и снисходительной улыбкой, словно баловство это, кото­рое непременно осудили бы в другой день, сегодня было позволено и лишь подчеркивало исключительность со­бытия. Даже странным казалось, что при таком празд­ничном многолюдстве безмолвствуют церковные коло­кола.

Сигов, окруженный служителями, стоял у здания конторы и с нескрываемой гордостью взирал на рогатых тирольских пилигримов, призванных обновить местную молочную породу. «Вот бы Николаю Никитичу, — ду­мал Сигов, — полюбоваться таким зрелищем!» При этом он перекатывал во рту большой засахаренный орех, лю­бимое свое лакомство. Не будучи аболиционистом, Си­гов сахар охотно потреблял, и в немалых количествах. Когда сахарная оболочка растаяла, Сигов осторожно раскусил ядрышко и с наслаждением, усиленным рас­четливой медлительностью, ощутил, как внезапно погорячело во рту от превратившейся в кашицу ореховой сердцевины.

В толпе неподалеку он приметил Дамеса, с удовлет­ворением поймал на себе его робкий, виноватый взгляд. Сигов отлично знал, что ни в каком Екатеринбурге тот не бывал. И разговор, состоявшийся в конторе, был им заведен с единственной целью — уязвить гордого копии­ста, обременить его страхом и сознанием вины, измучить пустыми догадками и внушить, наконец, что в одном лишь Сигове отыщутся для него прибежище и защита. А потом можно будет поговорить с ним и про тот вечер, когда капли дождя стучали у него над головой в крышу мосцепановского дома.

Но для всего этого потребно было время.

Служители обсуждали достоинства тирольских ко­ров, которые на первый взгляд не шибко отличались от своих тагильских сородичей. Рога у последних даже кра­сивее были. Правда, как утверждал один приказчик,

этот недостаток легко поддавался исправлению. Нужно было лишь облепить рога горячим тестом и, размягчив их таким образом, придать им более совершенные очер­тания. Одни в этот способ сразу горячо уверовали. Дру­гие засомневались. А кто-то объяснил ни к селу ни к городу:

— Бодливой корове бог рог не дает!

Все посмотрели на говорившего с недоумением. Од­ному Сигову эти слова внятны показались. Он как раз думал о Мосцепанове, и такая присказка очень при­шлась кстати к его размышлениям. «Пусть посмотрит,— думал Сигов, — пусть посмотрит этот бездельник, этот ябедник чертов! Пусть посмотрит, на что способно нена­видимое им начальство!» Тут взгляд его задержался на замыкавшей стадо белой корове. Корова была невелика, на вид приятна, и Сигов, поразмыслив немного, решил именно ее приставить к зазорным младенцам.

Евлампий Максимович с дядькой Еремеем тоже стоя­ли у «казенного двора», куда подходили тирольские бы­ки и коровы.

— Чтой-то не больно баски коровенки-то, — говори­ли в толпе.

— Притомились, поди.

— Притомишься! Их, почитай, как каторжных гна­ли, с самой Неметчины..

— И не доили как след. Рази ж мужики подоют как след? — печаловались бабы.

— Ну, бабоньки, поглядим, что у них за молочко такое... Уж не сливками ли доются!

Евлампия Максимовича, как и прочих мужиков, больше быки занимали.

Заметив поблизости Дамеса, Евлампий Максимович подошел к нему и проговорил, указуя тростью на пе­реднего пегого красавца:

— Вот бугай, а? Способный, видать!

Дамес как-то странно огляделся вокруг и спросил:

— К чему способный?

— Как к чему? — растерялся Евлампий Максимо­вич.

— К чему, говорю, способный?

— К чему предназначен, к тому и способный... Не блины печь, конечно!

— Не понимаю, — сказал Дамес, — что это за наме­ки такие.

И бочком, бочком отодвинулся в сторону, ушел, рас­творился в толпе.

В эту минуту как раз напротив Евлампия Максимо­вича остановилась замыкавшая шествие белая корова. Она воздела голову к небесам, огласив неласковый воз­дух чужбины долгим и тягостным мычанием. Кто знает, что припомнилось ей в эту минуту! Может быть, девичьи пальцы, ласково тискавшие вечерами ее вымя. Может быть, сочные луга Тироля и переливчатые напевы тамошных пастухов. Не знаю. Да и никто, пожалуй, не знает. Но была в ее пронзительном мычании та всем понятная тоска одинокого существа, которая всякого не лишенного чувствительности человека приводит к той же мысли, что и созерцание геркуланских ваз, — к мыс­ли о несовершенстве мира.