Так внезапно наступил долгожданный день, что теперь, стоя возле крашенного охрой платоновского особняка, Евлампий Максимович томился ощущением ненатуральности происходящего. Он попробовал сосредоточить мысли на предстоящем разговоре. Но они, всегда точно помещавшиеся на отведенных местах, так что можно им опись составить, вдруг подевались неизвестно куда. Вместо мыслей бессвязные воспоминания всплывали в памяти, как обломки потонувшего корабля. И когда Евлампий Максимович за них хватался, они переворачивались тут же, но ко дну не шли, а издевательски покачивались возле, как бы вновь предлагая за себя уцепиться.
Душная ночь опускалась на Нижнетагильские заводы. Она заглушила, впитала в себя все дневные, суетные звуки, но иные, необходимейшие, напротив, сделались яснее, как яснее проступает биение сердца в полуночной тишине. Отрывисто грохала' молотовая фабрика, гремела машина листокатательного цеха, да и сами шаги Евлампия Максимовича приобрели вдруг странную гулкость, словно не по пыльной улице он шел, а по громыхающему листу кровельного железа.
Неведомые Евлампию Максимовичу августовские созвездия совершали свой круговорот над его головой. Он поглядел на их суматошную россыпь, но не смог усмотреть в ней определенного порядка, который, как ему доподлинно было известно, все же имелся. И единственно томило его то обстоятельство, что комиссия, призванная установить соответствие между небесным порядком и порядком земным, прибыла из губернии, а не из самого Петербурга, на что он втайне рассчитывал. Но все равно комиссия явилась, и теперь можно было надеяться на пресечение беззаконий в Нижнетагильских заводах. Евлампию Максимовичу представились даже судебные приставы, описывающие неправедно нажитое имущество Сигова, и поручик горной роты Перевозчиков, изламывающий над головой Платонова подпиленную шпагу.
Еще раз пройдясь по безмолвной улице, он занял наблюдательный пост в тени ворот напротив платоновского дома. Два окна на его фасаде уже давно безжизненно темнели, а в третьем, левом, теплился у окончины огонек свечи. От этого витые волюры лепнины на левой стороне фасада казались прорезаны глубже, чем у других окон. Когда-то Евлампий Максимович бывал с женой в гостях у Платонова. Сейчас он усиленно вспоминал расположение комнат, стараясь определить, где могли поселиться прибывшие члены комиссии. Но одно то, что они поселились у Платонова, вызывало бешенство и мешало что-либо припомнить.
Внезапно светлый силуэт просквозил за левым окном. Заколебались занавески, вспугнуто заметался огонек свечи. Какой-то человек во всем белом, видно, в рубахе ночной или же в белье, подошел к окну и, вжавшись лбом в стекло, некоторое время глядел на улицу. Черты его лица рассмотреть было трудно. Смутно угадывался лишь общий очерк головы, шеи и плеч.
Евлампий Максимович подался вперед из своего укрытия, чтобы подробнее запечатлеть в памяти образ человека, который должен был обратить в явь самые смелые его мечтания, не исключая мечтаний о судебных приставах и переломленной шпаге. Но в это мгновение человек отступил от окна в глубь комнаты. Свеча погасла, и левое окно стало разом темнее двух других.
Евлампий Максимович хотел было отправиться долгой, как вдруг приметил в конце улицы две еле различимые фигуры. Через минуту они довольно четко обозначились в уличном проеме на фоне звездного неба. Голову одной фигуры венчала треуголка, а над другой возвышалась какая-то странного вида шапка, при ближайшем рассмотрении оказавшаяся камилавкой. «И •точно, поп», — подумал Евлампий Максимович.
В спутнике его он тут же признал Платонова.
У ворот они замедлили шаги, и их приглушенные голоса зазвучали совсем близко.
— Итак, завтра в воспитательный дом. Или сперва на ябедника нашего поглядеть хотите?
— Нет уж, сперва к сиротам пожалуем... Вы распорядитесь с утра, чтобы им обед поранее подали. Заодно и поглядим, каков у них корм.
— Может, завтрак позднее устроить?
— Да уж чего мудрить-то! Обед, он всей дневной пище голова. Обед и поглядим...
Лязгнула железная щеколда на воротах, и все стихло. Уперев трость в землю, Евлампий Максимович воздел лицо к звездам, беззвучно шепча свой любимый девяносто первый псалом: