— Там поглядим, — отвечал Зотов, всматриваясь в начавшие чернеть верхушки елей.
— Ну, хоть бы часть какую сишациями. Рублев, положим, три ста. Остальное я и провиантом возьму. А?
— Светать начинает, —сказал Зотов. — Скоро ли?
— Уже, почитай, приехали... Потише теперь!
Вскоре опять въехали в лес, но через полчаса деревья вдруг поредели и открылась поляна.
— Тама, — проговорил мужик, указывая рукой через поляну.
Зотов вгляделся в темную стену леса на другом ее конце и ничего не увидел.
— Прямо, прямо гляди. Видишь зимовье?
— Вижу, — прошептал наконец Зотов.
Он велел двум казакам остаться верхами — на случай, если Косолапов побежит, прорвавшись, а остальных спешил, расставил полукругом и повел через поляну к зимовью. Ружья зарядили еще в лесу. Люди шли осторожно, пригинались чуть не к самой траве. В мутном предутреннем свете лица у всех были серые, землистые.
Зотов уже давно про себя решил, что Косолапова брать живым не станет, прикончит тут же. Он еще не забыл давнишнего своего страха, когда мужики его по всему заводу искали, а он, Зотов, в чужом подполе отсиживался. Все забывает человек: и покой, и гульбу, и власть свою над другими людьми. А вот страх смертный не забывается, въедается в душу, как в кожу — порох. И душа от такой памяти слабеет.
Уже совсем близко было зимовье. Уже и видно его было хорошо — изба не изба, малый пристрой, сараюшко. Окон нет, лишь под самой крышей щель волоковая. Дверь дощаная прикрыта. Тишина... Да есть ли там кто?
И тут вдруг в лесу жалобно заржала лошадь.
— Мать твою! — выругался Зотов.
Дверь распахнулась, и на пороге возник человек в белой рубахе. Рубаха светлела в дверном проеме высоко над порогом, и еще босые ступни белели внизу, а лицо не белело — видать, Косолапов голову склонил под притолокой.
Зотов вскинул ружье и выпалил в белое. Он даже приклад до плеча донести не успел, ружье дернулось в руках, вихнулось. Дымом застлало глаза. Сразу захлопнулась дверь, и вокруг раскатисто загремели выстрелы. Звук их, отраженный надвинувшимся на поляну лесом ушел в низкое серое небо, и там, в вышине, слились в единый гул сами выстрелы, крики людей, лошадиное ржание и тонкий скрип захлопнувшейся двери. Темные фигуры бежали по мокрой траве, уже не пригинаясь, добежали до двери, навалились. Но из щели ударил выстрел, порхнули щепки, и один из казаков отскочил в сторону, лег на землю, зажимая руками живот.
...«Ну вот, — подумал Косолапов, отступив от двери за бревна, чтобы пулями через доски его достать не могли. — Дождался-таки. Нет, чтобы вчера уйти! Не хотел дурак, в лесу ночевать, теперь в земле заночуешь...» Он взял с чурбачка ломоть хлеба, посыпал порохом заместо соли и откусил. Пожевал, прислушиваясь. С поляны доносились голоса, среди которых ясно выделялся голос Никиты Зотова. «Этот убьет», — подумал Косолапов. Спокойно так подумал и ткнул дулом ружье в наметанные на крышу сухие еловые лапы. Ружье легко прошло сквозь них наружу. Он вскочил на чурбачок и осторожно растащил ветки. В дыру жахнуло сыростью, звериным запахом. Тогда, не колеблясь больше, он выстрелил в дверь, мгновенно закинул ружье на ремне за спину и, подтянувшись на стропилах, разом перекинулся через крышу на землю, в сторону леса.
Тут, однако, Косолапова уже ждали. Грянул выстрел. Пуля цокнула о затвор ружья, висевшего за спиной. Срывая ружье, он метнулся к лесу, но тут еще два раза грохнуло, и жарко сделалось в спине. Он сумел пробежать шагов десять — здесь был осинник, звук шагов далеко разносила по лесу палая листва — и упал. Мысль мелькнула: «На мягком помру, на листьях...» Потом жар от спины поднялся к затылку, голову закружило, и явилась жена, Пелагея Ивановна. Белый платок был в ее руках. Она утерла ему платком лицо, как тогда, в остроге екатеринбургском утирала, и сказала тихо: «Правда гневна, Климентьюшко, да богу люба!» А он ей сказал, показывая глазами на листья: «На мягком помру, Пелагеюшка...» Она ничего не ответила, растаяла в лесу, в сером тумане, и он понял вдруг, что ничего этого нет.
Понял это и умер.
Тело обшарили и нашли под рубахой прошение на высочайшее имя, в котором описывались события последних лет на Кыштымском заводе. Прочитав его, Зотов чиркнул кресалом и запалил прошение. Оно съежилось, почернело без пламени— бумага сырая была, да еще понизу кровью подмокла. И лишь самый верх, где неумело, по-мужичьи, написана была государева титулатура, вдруг занялся огнем. Зотов хотел стряхнуть бумагу на землю, но она прилипла к пальцам, и ему слегка обожгло кожу у ногтей.