Написал, завернул листки в тряпицу и положил под доску на лежанке. Когда же, накануне приезда государя, арестантов с гауптвахты в баню повели, чтоб духу от них не было, Евлампий Максимович ту тряпицу с собой взял. А вернувшись, опять под лежанку спрятал.
XXXIX
30 сентября Пермь иллюминовалась, но к шести часам вечера прибыло лишь первое отделение императорского кортежа. Начали уже поговаривать, что государь заночевал в дороге и прибудет на другой день, утром. Народ, однако, не расходился, продолжал толпиться у заставы, а кое-кто и вперед пошел по тракту, чтобы на самой обочине встать, у березок. Оно и понятно было. Отцы, деды век жили, а не только особы государевой видеть не удостоились, но никого даже из лиц царской фамилии. Теперь другое наступало время. Сам сокрушитель Наполеона, новый Агамемнон, приближался к камским берегам, сея вокруг себя страх и смятение.
Татьяна Фаддеевна по тракту не пошла, осталась ждать у заставы. Днем здесь обыватели располагались целыми семьями, но к вечеру женщин и детей стало поменее. Похолодало заметно к вечеру. На тракте лужи были присыпаны песком, а в стороне чернели неприсыпанные, и от них тянуло мозглявой сыростью. Татьяна Фаддеевна поправила платок у шеи, засунула в рукава озябшие руки и, ни о чем уже не в силах ду i мать от голода и усталости, тупо слушала ближние разговоры, всматриваясь в темную даль, которая даже слабым огоньком на ее взгляд не откликалась.
В Нижнетагильских заводах тоже готовились принять высокого путешественника. Тоже дома красили и мастеровым белые запоны выдавали. А механик Черепанов на Малом Выйском руднике духовую машину поставил в четыре лошадиные силы — для откачки воды. Он уже давно про нее заговаривал, но Сигов с Платоновым все отмахивались — недосуг, мол. Теперь же все сделали, людей, денег дали — только ставь! Но государь, как вскоре сделалось известно, из Екатеринбурга решил прямиком в Пермь проследовать. И, едва это огласилось, Татьяна Фаддеевна, оставив отца за детишками присматривать, отправилась в губернию.
При таком случае кому как не ей было за Евлампия Максимовича порадеть. Кто еще за него, болезного, порадеет!
Внезапно общий вздох пробежал по толпе. Разговоры стихли, явился шепот и крики: «Где? Где?» Татьяна Фаддеевна поднялась на носки, но в самую гущу не полезла. Она опасалась помять прошение, которое было свернуто трубочкой и покоилось за отворотом душегреи, на груди. Все вокруг зароптало, задвигалось — люди к тени. Кто-то ей на сапожок наступил, но она лишь ногу отдернула, сама толкнула кого-то и тоже стала спрашивать:
— Где? Где?
И вдруг увидела в темной дали яркое пламя, колеблемое ветром. Сразу сделалась тишина, а пламя приближалось и было высоко, грозно, и она поняла, что это дорожный факел в руке фельдъегеря.
Народ грянул «ура», некоторые бросили вверх шапки, а пока ловили их, пламя совсем приблизилось, по-
веяло горячим конским потом, и через мгновение три открытые коляски с громом промелькнули между заставных обелисков. Все сидевшие в колясках имели фуражки и шинели на одинаковый образец, и потому различить среди них государя было никак невозможно.
А еще через минуту факел фельдъегеря повис в воздухе у расположенного неподалеку дома, в котором ясно горели высокие окна. Дом этот принадлежал губернскому архитектору Свиязеву. Вспыхнула и улеглась у подъезда мгновенная суматоха. Коляски остановились, недовольно заржала какая-то лошадь, и тут же, заглушая ее ржание, ударил барабан, а затем слышно стало, как ответила на приветствие караульная рота.
Толпа, увлекая за собой Татьяну Фаддеевну, бросилась туда. У подъезда стоял караул, теснились чиновники в мундирах. Они объясняли:
— Переоблачается государь! А квартира его величества будет у берг-инспектора Булгакова в доме.
Позже стало известно, что государь, переодевшись, подарил Свиязеву бриллиантовый перстень, а жене его — такой же фермуар. Это были первые милости, явленные в провозвестье будущих.
Через полчаса при общих приветственных кликах государь показался на крыльце. Татьяну Фаддеевну от крыльца далеко оттеснили. Она даже очерка императорской фигуры разглядеть не могла, один венчавший треуголку белый плюмаж. Но и того ей было довольно. В точности такой плюмаж украшал треуголку государя на висевшей у Евлампия Максимовича литографии. И она, не видя, сразу угадала под плюмажем треуголку, а под ней лицо, окаймленное рыжеватыми баками, и грудь с двумя звездами, и живот, и ноги в белых лосинах, и лаковые сапоги, из которых один стоял на земле, а другой попирал высоким каблуком пушечный лафет. От этого на душе у нее сделалось покойно, как при встрече со старым знакомцем.