Тогда Евлампий Максимович схватился рукой за игравшее сердце, думая, что пора и прилечь. Было светло, тихо и благостно. Только сердце этого не понимало — суетилось чего-то.
— Что маешься! — сказал он ему.
И прилег, откинувшись навзничь, ударился затылком об пол.
XLIII
Татьяна Фаддеевна видела, как государь, не садясь в коляску, прошел от ворот гауптвахты к дому на другой стороне площади.
Генералы и кое-кто из чиновников вошли вместе с ним, а прочие остались у подъезда. Она некоторое время покружила возле и, решившись наконец, приблизилась к одному чиновнику, у которого лицо было подобрее. Спросила тихонько:
— Ваше превосходительство, что там Мосцепано® Евлампий? Как дело его решилось?
— Мосцепанов? — переспросил чиновник, не понимая, кого из трех арестантов имеет в виду эта мещанка.— Да никак не решилось... Гнусный развратник он, твой Мосцепанов!
Отчего-то ему показалось, что речь идет о военном лекаре.
— Благодарствую, — сказала Татьяна Фаддеевна, отступая в сторону.
Теперь ей все сделалось понятно. Если сам государь, прочитав ее прошение и выслушав Евлампия Максимовича, не простил его, то были, верно, за ним такие преступления, которых она и понять не могла. Куда ей с бабьим своим умишком государственные дела разуметь! Государю виднее...
Она поглядела на кучера Илью — как он ехал по площади, будто суд вершил, и две слезинки повисли у нее на щеках. Все ушло, все кончилось, ничего нельзя поправить. Истинно говорят: «Сердце царево в руце божией...» Государя не обманешь. Ему все открыто. Явился перед ним Евлампий Максимович гнусным развратником — таков и есть. А у нее сердце безнадзорное, глупое. Сжалось, сжалилось однажды и полетело бог весть куда. Без узды полетело, без наездника даже — так, с тенью одной.
А теперь и тени нет, ничего нет.
Татьяна Фаддеевна смахнула рукой слезинки, но тут же другие набежали. Их она и смахивать не стала, шла и плакала — о всей своей несчастной жизни плакала, о покойнике Федоре и помершем младенчике, да и об Евлампии Макоимовиче тоже плакала, хотя не стоил он ее слез.
Через четверть часа Евлампия Максимовича втащили в камеру, устроили на лежанке. Пришел лекарь, потрогал ему запястье, велел сахару принести и сказал:
— Не опасайтесь, господин поручик! Он мужик крепкий, очухается.
Потом склонился к Евлампию Максимовичу, потеребил его за нос:
— Слышишь меня?
— И вознесется, яко единорога, рог мой... — прошептал Евлампий Максимович.
— Чего, чего? —не понял лекарь.
— И старость моя в елей умастится...
— Ну-ну, — сказал лекарь. — Полежи пока.
XL IV
Утром 3 октября государь император Александр Павлович отбыл по тракту из Перми в Вятку.
По отбытии его губернатор Кирилл Яковлевич Тю- фяев ходатайствовал через генерал-адъютанта графа Дибича о высочайшем позволении поставить на том месте, где государь находился у развода гарнизонного батальона, скромный памятник с надписью, изображающей время пребывания его величества в пределах Пермской губернии.
Это ходатайство было доставлено курьером в Вятку.
Оно было доложено государю, который повелел ответить пермскому губернатору следующее: «Его величество с удовольствием видит в таковом желании новое доказательство усердия и преданности его особе, но принял себе за правило — не позволять ставить для себя памятников, коих желает единственно в том, чтобы в сердцах верноподданных укрепилась любовь и приверженность к монарху, а также благодарные чувствования к искреннему желанию его величества устроить благоденствие богом вверенного ему и возлюбленного им народа».
XLV
В тот самый день, когда воротился из Вятки губернаторский курьер, к крыльцу гауптвахты подъехала телега, запряженная маленькой пегой лошаденкой. Трое солдат вынесли из дровяного сарая некрашеный гроб, за
ним такой же крест, и сложили все на телегу. Сели сами. Потом телега выехала за ворота и, позвякивая сваленными на ней лопатами, медленно покатила в сторону нового кладбища у речки Егошихи.
Могилу вырыли быстро. Гроб опустили на мочале, как положено, благо могилка неглубока была. Бросили по горсти земли и стали кидать лопатами. Вначале, как бывает, комья глухо стучали по доскам, но стук этот, даже в самой черствой душе будящий всякие неприкаянные мысли, вскоре кончился, и через несколько минут кривой холмик вырос на месте могилы. Старший солдат похлопал по нему для порядку лопатой, воткнул крест. Потом потоптался, чтобы примять землю у изножья, и сказал:
— Правда гневна, да богу люба... Табачок давайте, служивые!
Эх, Евлампий Максимович, Евлампий Максимович!