Пройдя сквозь толпу к тому месту, где стояли заводской исправник Платонов и Сигов с приказчиками, Евлампий Максимович упер свою трость вершках в тридцати от сапог управляющего.
— Чего изволите? — холодно спросил Сигов. — Если про младенцев зазорных, так не время сейчас!
Баба, последовавшая за Евлампием Максимовичем, ткнулась в землю рядом с тростью, заголосила:
— Не от избытку ведь он такое творил! Детишки ведь пухнут, вередами с голодухи идут... Помилуйте, Семен Михеич!
— Замолчи, — сказал ей Евлампий Максимович и повернулся к Платонову, как к лицу, ответственному за порядок в имении. — Остановить должно эту экзекуцию!
— Послушайте, Евлампий Максимович, — сочувственно проговорил тот, — мы все понимаем, что это не-
порядок. Но в чьих интересах мы его допускаем? В моих? В его? — он указал на Сигова. — По правилам розгами наказать? Так ведь не страшно. Попривыкли, черти. А нам пример надобен. У меня, может, у самого сердце кровью обливается. А понимаю: надо...
— Выходит, — сдерживая бешенство, спросил Евлампий Максимович, — законы не про вас писаны? Горный устав, выходит, что дышло? — И не сдержался, закричал все-таки:— Вы повторите, что сказали! Повторите, я говорю!
— Нет, это решительно всякие межи переходит, — начал было Платонов, сняв треуголку и потирая большие взлизы над гладким белым лбом.
— Ум свой прежде обмежуйте! — крикнул Евлампий Максимович.
Снова ударил кнут, единой грудью вздохнула толпа, и вздох этот словно приподнял Евлампия Максимовича, оторвал от земли. Резким движением, от которого моргнул и отшатнулся Сигов, он перекинул трость из правой руки в левую, выбросил правую руку вперед, к бедру Платонова, и вырвал у него из ножен шпажку. Поворотился и побежал обратно к месту экзекуции, смешно припадая на покалеченную ногу. Венька отступил от него, опустил кнут. Евлампий Максимович легко взметнул шпажку и двумя ударами перерубил веревки у самых щиколоток мужика. Тот попятился, вылупив глаза на своего избавителя, сел на землю. Бледное лицо Евлампия Максимовича нависло над ним, у рыжеватого бака шпажка сверкнула, и мужик, до сего времени ни стона не издавший, закричал вдруг дико и страшно:
— А-ааа-а!
Видать, Венька его все же не в полную силу сек.
Евлампий Максимович отшвырнул шпажку и скрюченными пальцами рванул на себе ворот рубахи.
— Душно ему, — сказали в толпе.
Но Евлампию Максимовичу не было душно. Лишь сердце все острее щемило. Он вытащил из-под рубахи большой нательный крест и на цепке, склонившись, поднес мужику:
— Целуй! Перед всеми целуй, что воровать не станешь!
Мужик покорно сунулся к тельнику.
— Да хорошо целуй! Не в подножье и не мимо креста! В самой крест целуй, и устами, не носом!
Евлампий Максимович хотел еще громче и страшнее на него прикрикнуть, но вместо крика вышел у него шепот. Сердце сильнее сдавило. Легкий всхлип поднялся по грудине, вышел изо рта, и Евлампий Максимович медленно начал заваливаться набок, падать на землю.
— Ить умер!—трескливый, как шутиха, высоко взлетел над пустырем бабий голос, и все перемешалось вокруг.
На бегу подобрав шпажку, Платонов подскочил к месту происшествия, торопливо сдернул треуголку и перекрестился. Сигов последовал его примеру, сказав:
— Царствие ему небесное.
И, вспомнив про зазорных младенцев, еще раз перекрестился — легко и свободно.
Надеюсь, читателю уже понятны причины этой легкости и свободы. Но причины, по которым Евлампий Максимович заинтересовался воспитательным домом, все еще остаются нераскрытыми. Теперь, пожалуй, самое время о них рассказать.
Узнав о слухах, распространяемых женой Сигова, Евлампий Максимович сообразил наконец что к чему. И источник этих слухов, до того времени загадочный, как истоки Нила, стал для него ясен. В то время он отправил в губернию жалобу на незаконное изъятие у крестьян лошадей для нужд Высоцкого рудника. Хотя жалоба эта ничего не изменила и порядок подводной повинности продолжал нарушаться, но Сигов на случай будущих попыток такого рода решил опорочить Евлампия Максимовича. Тот же, сопоставив слух о таинственном свертке и последнее свое прошение, извлек из сундука кухенрейторовский пистолет, сберегаемый со времен великого похода, сдул с него засохшие веточки полыни, которая охраняла от моли лежавший тут же, в сундуке, штабс-капитанский мундир, и, сунув пистолет дулом вниз за гашник, отправился в контору. Евлампий Максимович не без колебаний прибег к этому последнему средству. Однако речь шла о чести. Причем не только о его собственной, но и о чести вдовы друга, безупречной Татьяны Фаддеевны.