Выбрать главу

Лешке уже давно начало казаться, что кое-кто в Чермозе догадывается о существовании тайного обще­ства. Сегодня он подозревал одного, завтра — другого, ни на ком не останавливаясь окончательно. Всем окру­жающим он против воли приписывал наблюдательность прямо-таки сверхъестественную. И от этого наползало гаденькое чувство вины. Вины перед всеми и во всем. В разговорах он чаще обычного стал, к примеру, упо­треблять уменьшительные. Просил так:

— Подай-ка вон ту книжечку! — И указывал учени-

ку на чудовищный том в деревянных досках тяжелого переплета.

Или свидетельствовал:

— Погодка-то какая отменная!

Уменьшительными обозначениями он как бы под­черкивал незатруднительность своей просьбы, малое значение сказанного и вообще собственной персоны.

Все чаще начал он задумываться над тем, как все узнают про общество. Вернее, он думал так: «Если узна­ют...» Там, где надвигалось это «если», где оно ста­новилось реальностью, лишаясь сослагательного оттен­ка, там привычный мир вокруг начинал терять четкость своих очертаний. Та смутная неуверенность, которая за­ставила его отказаться подписать бумагу, обострялась порой до отчаяния, до мгновенных приступов слабости, когда деревенеют ноги и по спине сеются мерзкие теп­ловатые иголки.

Он пытался откровенно поговорить с братом. Но Матвей с самого начала общество всерьез не принимал и заботы Лешкины отметал, как пустое и поверхност­ное пенное кипение.

Вечером 26 ноября, вернувшись из училища, Лешка первым делом отогрел у печи замерзшие пальцы. По­смотрев на сизые ободья под ногтями, вспомнил про Марфушу и помещика Бутеро-Родали. Но воспомина­ние это было ему неприятно, и он тут же поспешил от­делаться от него.

Скинув шинель, Лешка положил на стол несколько серых листков для черновика и отдельно лист нежной калужской бумаги, тающей на просвет, как чашка ки­тайского фарфора. Сегодня он решился наконец напи­сать письмо Клопову.

Мысль о признании уже возникла в нем раньше. А после опрометчивого разбрасывания стихов о Лобове, после посещения Клопова, после посвящения в тайну Анны Ключаревой и отказа Петра уничтожить мани­фест — все убеждало его в дозволенности и даже не­обходимости этого шага.

Он не только ему мог пойти на пользу.

Осторожно обмакнув перо в чернильницу, Лешка в две строки, как положено, вывел обращение: «Мило­стивый государь Алексей Егорович», после чего взял с места в галоп: «Давно имею я большую надобность до Вас, почтеннейший Алексей Егорович, но все некоторые обстоятельства удерживали меня открыть Вам мои сердечные чувства. Лишь теперь наконец я вынужден к Вам прибегнуть и просить этой помощи, которую Вы мне единственно можете оказать...».

И черт его дернул выгораживать Мичурина! При проницательности Клопова это заведомо было беспо­лезно. Исправить оплошность можно было лишь на том пути, по которому он теперь следовал. С опасным, прав­да, опозданием.

«...Уподобляюсь кораблю, пущенному в море без па­руса,— писал он, — оставленному на произвол бушую­щей стихии. Коню без направляющей длани наездни­ка... Сколько дней, сколько ночей... Не оставлен Ваши­ми милостями... Тернии... Тенета... Пагубы...», — плохо очиненное перо царапало бумагу, брызгало чернилами. Он писал, торопился, не перечитывал написанного.

Письмо вышло обильно насыщенным славянской ри­торикой и длинным, хотя суть его могла уместиться в нескольких фразах. Про общество, однако, ничего опре­деленного сказано не было.

Лешка перечитал письмо, прежде чем перебеливать, и понял, что перебеливать пустое это послание — напрас­ная трата времени. А времени оставалось мало, драго­ценные дни оказались растрачены с преступным легко­мыслием. В любую минуту Мичурин, уличенный Клопо­вым, мог открыть члену вотчинного правления тайну существования общества.

Лешка порвал письмо, оделся и вышел на улицу.

XIX

В это же время Петр провожал Анну из конторы домой. Было морозно. Он снял рукавицу и помял не­меющую мочку уха, потом потер снегом. На безымян­ном пальце его правой руки блеснуло медное кольцо.

— Я давно спросить хотела, — Анна приостанови­лась.— Что за буковки на колечке у тебя?

— Верность значит, — помедлив, ответил Петр.

Она кокетливо заглянула ему в лицо:

— Кому верность? Женщине, может?

— Может, и женщине, — Петр пожал плечами.

— Слушай, — она забежала вперед. — Дай мне его поносить, а? Ну, до рождества хотя бы!