Выбрать главу

Приподнятая на несколько ступенек восьмиугольная часовня, возвышающаяся посреди лазарета, при первоначальном своём устройстве была открыта со всех сторон и поддерживалась только пилястрами и колоннами, — строение, так сказать, ажурное. Снаружи каждая сторона представляла собой арку между двумя колоннами. Внутри был портик, охватывающий кольцом то, что можно было бы назвать собственно церковью, состоявшей всего из восьми арок, соответствовавших внешним аркам и увенчанных куполом, так что воздвигнутый в центре её алтарь можно было видеть из любого окна лазарета и почти с любого места двора. Теперь, когда здание получило совершенно иное назначение, наружные пролёты замурованы, но старый остов, оставшийся нетронутым, отчётливо указывает на первоначальный вид и на прежнее его назначение.

Не успел Ренцо сделать и несколько шагов, как увидел падре Феличе, промелькнувшего в портике часовни и показавшегося в средней арке со стороны, обращённой к городу. Внизу перед часовней, как раз на главной аллее, собралась небольшая толпа. По всему виду падре Ренцо сразу догадался, что он приступил к проповеди.

Ренцо покружил по боковым дорожкам, чтобы встать в хвост собравшихся слушателей, как советовал ему падре Кристофоро. Добравшись туда, он остановился, боясь пошевельнуться, и окинул взглядом толпу. Но с его места ему были видны одни лишь головы, я бы сказал, словно мостовая из голов. В середине некоторые были покрыты платками или покрывалами. К ним-то он и устремил с особым вниманием свой взор. Но так как ему и там ничего не удалось разглядеть, он обратил его туда же, куда смотрели, не отрываясь, все остальные. Благообразный облик проповедника растрогал его и наполнил смирением; и со всем вниманием, на какое он ещё был способен в минуту такого ожидания, Ренцо выслушал торжественную речь монаха.

— Обратим мысли наши к тем тысячам и тысячам, что ушли вон той дорогой, — и, подняв палец, падре Феличе указал через плечо на ворота, ведущие к так называемому кладбищу Сан-Грегорио, которое в ту пору, можно сказать, стало одной огромной могилой. — Бросим взгляд на тысячи и тысячи остающихся здесь, слишком неуверенных в том, куда им придётся уйти. Бросим взгляд на самих себя, столь малочисленных, уходящих отсюда целыми и невредимыми. Благословен господь! Благословен в правосудии своём, благословен в милосердии! Благословен в смерти, благословен в жизни! Благословен за то, что он остановил свой выбор на вас! О, для чего же, дети мои, угодно было ему сделать этот выбор? Не для того ли, чтобы сохранить для себя горстку людей, очищенных скорбью, воодушевлённых благодарностью? Не для того ли, чтобы мы, сознавая теперь более живо, что жизнь — его дар, научились ценить её так, как заслуживает всё, им дарованное, и употребили её на дела, с которыми можно предстать перед ним? Не для того ли, чтобы воспоминание о наших муках сделало нас сострадательными и готовыми прийти на помощь нашим ближним? А пока пусть те, вместе с которыми мы страдали, надеялись, трепетали, среди которых мы оставляем друзей и близких, которые в конце концов все нам братья, пусть они увидят сейчас, как мы пройдём среди них, и, быть может, найдут утешение в мысли, что ведь уходят же отсюда иные живыми, и в поведении нашем почерпнут для себя назидание. Богу не угодно, чтобы они могли увидеть нас в шумной радости, земном ликовании, вызванном избавлением от смерти, с которой им ещё приходится бороться. Пусть увидят они, что мы уходим, вознося благодарность за себя и молитвы за них. Пусть они скажут: даже и за этими стенами о нас будут помнить, будут продолжать молиться за нас, несчастных. Начнём же с этого нашего странствия, с первых шагов, которые нам предстоит сделать, жизнь, полную милосердия. Те, к кому вернулись прежние силы, да подадут братскую руку слабым. Юноши, — поддержите старцев. Вы, потерявшие детей, посмотрите вокруг себя, сколько детей осталось без родителей! Замените им их! И милосердие это, искупая ваши грехи, смягчит и ваши страдания.

Тут глухой гул сетований и рыданий, всё возраставший среди собравшихся, вдруг разом смолк, когда все увидели, что проповедник накинул себе на шею верёвку и опустился на колени. Наступила глубокая тишина. Все ждали, что он скажет.

— За себя, — начал он, — за всех моих собратьев, которые, без всяких заслуг наших, удостоились быть призванными к высокому служению Христу в лице вашем, я смиренно прошу у вас прощения, если мы не выполнили достойным образом столь высокого назначения. Если леность и слабость плоти делали нас недостаточно внимательными к нуждам вашим, недостаточно быстро откликающимися на призыв ваш; если несправедливое раздражение, если преступная досада иной раз заставляли нас появляться перед вами с недовольным, суровым лицом; если иной раз недостойная мысль о том, что мы нужны вам, приводила нас к тому, что мы относились к вам не с подобающим смирением, если немощность наша заставляла нас прибегать к каким-либо действиям, служившим на соблазн вам, — простите нас! Да отпустит господь также и вам долги ваши и да благословит вас.

И, осенив слушателей широким крёстным знамением, он поднялся.

Мы смогли передать если не точные слова, то по крайней мере смысл и сущность того, что он в действительности сказал, но состояние его, в котором слова эти были произнесены, не поддаётся описанию. Это было состояние человека, который называл служение зачумлённым великим для себя благодеянием, ибо действительно считал его таковым; который каялся в недостаточной своей подготовленности к этому служению, ибо действительно чувствовал себя недостойным его; который просил прощения потому, что был глубоко убеждён, что нуждается в нём. Теперь вообразите себе, какими рыданиями и слезами отвечали на эти слова люди, которые видели вокруг себя отцов-капуцинов, занятых исключительно служением им, видели, как многие из них здесь же умирали, видели того, который говорил теперь от лица всех, всегда первым как в трудах, так и в отдаче приказаний, за исключением того времени, когда он и сам находился на краю могилы. Достойный удивления монах взял затем большой крест, прислонённый к пилястру, водрузил его перед собой, скинул у внешнего портика сандалии, сошёл со ступеней и, пройдя сквозь почтительно расступившуюся толпу, двинулся вперёд, чтобы возглавить шествие.

Ренцо, весь в слезах, словно и он сам был одним из тех, у кого выпрашивалось это своеобразное прощение, отошёл и стал около какого-то шалаша. Он стоял там и ждал, наполовину скрытый от взоров окружающих, высунув вперёд лишь голову, с широко раскрытыми глазами. Сердце его учащённо билось, но вместе с тем в нём зародилась какая-то новая и особенная вера, порождённая, думается мне, тем умилением, которое вызвали в нём проповедь и это зрелище всеобщего умиления.

И вот показался падре Феличе, босой, с верёвкой на шее, с высоко поднятым длинным, тяжёлым крестом. Бледное и исхудалое лицо его выражает раскаяние и вместе с тем мужество. Он идёт медленным, но твёрдым шагом человека, который только и думает о том, чтобы щадить слабости других. Всем своим видом он напоминает человека, которому чрезмерные труды и лишения придавали силу вынести то, что было связано и неразлучно с его служением. Вслед за ним шли дети постарше, почти все босые, лишь немногие были совсем одеты, а большинство — просто так, в одних рубашках. Затем шли женщины, почти все вели за руку какую-нибудь девочку и попеременно пели «Мизерере». Слабый звук их голосов, бледность и измождённость лиц способны были наполнить состраданием душу всякого, кто бы оказался при этом простым зрителем. Ренцо пристально вглядывался в проходящих, просматривая ряд за рядом, лицо за лицом, не пропуская ни одного. Процессия двигалась настолько медленно, что давала ему полную возможность сделать это. Люди всё шли и шли, а он всё смотрел и смотрел, но всё напрасно; Ренцо бегло окинул взглядом ещё оставшиеся ряды. Их уже немного; вот последний; теперь прошли все. Все лица были незнакомы. С бессильно повисшими руками и поникшей головой провожал Ренцо взглядом последнюю шеренгу женщин, в то время как перед ним уже проходила другая шеренга — мужчин. Он весь напрягся, и новая надежда зародилась в нём, когда за мужчинами показалось несколько повозок, на которых разместились выздоравливающие, но ещё неспособные передвигаться. Здесь женщины ехали последними, и всё шествие продвигалось настолько медленно, что Ренцо смог рассмотреть буквально всех, ни одна не ускользнула от его взгляда. И что же? Он всматривался в первую повозку, во вторую, в третью и так далее, и всё с тем же успехом, вплоть до самой последней, за которой уже никого не было видно, кроме ещё одного капуцина с серьёзным лицом и палкой в руках, распорядителя всего шествия. Это был тот самый падре Микеле, который, как мы уже говорили, дан был падре Феличе в помощники по управлению лазаретом.