Пароль его детства - отверженность.
Пароль его молодости - самоотверженность.
Великая драма его судьбы складывается, как единая песнь.
Когда эпоха двадцатых годов стала отходить в прошлое, ее начали именовать эпохой аскетических героев. В разных вариантах мысль об аскетически-жертвенном самосознании Корчагина и теперь бытует в литературе об Островском - и у нас, и за рубежом особенно. Это мнение кажется небезосновательным, если судить извне.
Но тонкость вот в чем: наиболее решительным противником такой оценки является сам герой; наиболее резким врагом аскетической морали выступает сам Остропский.
Аскеза как осознанный нравственный идеал есть в сущности перевернутый гедонизм, это такое же смакование отсутствия внешних благ жизни, как гедонизм - смакование присутствия этих благ. Аскеза есть жизнь сознательно частичная, сознательно неполная и ущербная. Жизнь героев эпохи гражданской войны может нам показаться аскетичной, если мы будем внешним образом сравнивать тогдашний быт с теперешним. Но никогда они не считали себя аскетами. Для них это и была жизнь: полная, всецелая, заполнившая собой мирозданье.
В 30-е годы Островский получал множество писем с протестами против того, что его герой впадает в болезнь и немощь. Лейтмотив его ответов: болезнь - случайность, будь моя воля - Корчагин был бы олицетворением здоровья и силы...
И правда, пудовые руки Артема, широченные плечи, свинцовые удары рабочих кулаков вот мир, в котором Корчагин мыслит свое естественное существование, вот формы жизни, которые видятся ему изнутри. Мир, властно захвативший его сознание, - это мир целостный, сильный, исполненный страсти и любви.
Монолитное бытие предполагает "одну, но пламенную страсть" и одну любовь, равную самой жизни.
Из трех женщин, которых любил Павел Корчагин, две очерчены резко и точно.
Тоня Туманова является герою вестницей чувства "как такового": это соблазн любви "безыдейной", чистенькой, и мы уже знаем, как дорисовывает воображение Павла его первую привязанность: это призыв плоти, бессильной утолить запросы духа; поэтому чувство, столь естественное у мальчишки, затоптано им, едва он чувствуте, что оно может отвлечь его от всепоглощающей идеи его жизни и приковать к низкому.
Тая Кюцам, жена Павла, является ему в конце жизни, когда, израненный, разбитый, слепнущий, он ищет уже только друга; Корчагин сдается чувству тогда, когда оно уже не может помешать этой высокой дружбе, когда любовь уже не грозит взрывом неуправляемой плоти, когда самая плоть эта все равно уже окончательно побеждена в нем его волей. Эта любовь - как гавань.
Между двумя этими берегами, в середине его жизни, и самый разгар его великого кочевья - возникает, как мечта, как видение - несбыточный образ Риты Устинович. На скрещенье побежденной, естественной тоски о женственности и победившей ее мужественной воли рождается эта гипотетически-прекрасная фигура, чудное соединение идейности и женственности, Рита Устинович, которая могла бы стать именно той, что нужна герою, и не стала, а ушла как воображенный идеал.
Интересно, что из трех спутниц Павла Рита Устинович - единственный образ, не имеющий ясного жизненного прототипа. Указания на то, что прототип все-таки есть, глухи и неопределенны. Но даже если и есть - ясно, что в образе Риты воображение Островского дорисовывает все-таки большую часть; всюду предельно точный, здесь он домысливает целые эпизоды, придумывает дневники Риты - он вводит Риту медленно, через посредника, пробуя на чувстве к ней сначала Сережу, и только потом - Павла; уже издав книгу, Островский для киносценария о Корчагине придумывает новые эпизоды с участием Риты, - так, словно расстаться не может с этой вечной и несбывшейся любовью.
Почему же Павел "разгромил, глупый" свое чувство к Рите? И не предопределена ли эта "глупость" много раньше, чем Корчагин ее совершает? И такая ли уж "глупость"? С точки зрения внешнего жизнеустройства героя может быть. С точки зрения внутреннего духовного пути - нет.
Поразительная фраза, сказанная Корчагиным Тоне Туманове в момент окончательного разрыва, открывает нам секрет:
- У тебя нашлась смелость полюбить рабочего, а полюбить идею нс можешь.
Корчагин полюбил идею. Это любовь всецелая, всезахва-тыпающая, вытеснившая все из души героя. Это любовь, осуществившая в нем целостного человека... Она соперниц не имела...
А если и имела, то рядом с нею они все равно оставались несбыточными призраками. Герой был обручен с идеей; жизнь его оказалась настолько полной, что обыкновенная любовь рядом с этой жизнью была просто профанацией.
Островский угадал: идея, заместившая плоть, - вот внутренняя тема корчагинской судьбы; Корчагин просто не состоялся бы, как мировой характер, нарушь он это условие.
И вот Павка "уже разгромил, глупый, свое чувство к Рите".
"Ударил по сердцу кулаком".
"Все же у меня остается несравненно больше, чем я только что потерял", - утешил себя.
Это не "ошибка", как сам он думал потом. Это правда его состояния. Большие и малые "ошибки", "потери", "глупости" затем и возникают, чтобы утвердить неизмеримую, несравненную силу того, что создало героя и чего потерять он - по самому замыслу - не может. Внешний аскетизм - как обнажившееся дно отхлынувшего в другую сторону жизнелюбия.
Чехов шутил, что медицина ему жена, а литература - любовница. Так еще раз было доказано, что здоровое потомство родится от любви, а не от "закона" и что любовь властна избрать себе любой объект.
Русская литература знает идею не просто, как бесплотный словесный символ - она знает тяжесть слов, вес идей. Это ощущение идеи как плотной, осязаемой, почти материальной силы, кажется, ни в какой другой стране и ни в какой другой литературе не предстает так явственно, как в русской. Вспомним, сколь часто возникает у наших классиков мысль о сокровенности, невыразимости истины: