А за два месяца до смерти, когда стало, наверное, уже не до критиков вдруг признается явившемуся к нему английскому журналисту:
- Раньше я решительно протестовал против того, что эта вещь автобиографична, но теперь это бесполезно. В книге дана правда без всяких отклонений. Ведь ее писал не писатель. Я до этого не написал ни одной строки. Я не только не был писателем, я не имел никакого отношения к литературной или газетной работе.
Книгу писал кочегар, ставший комсомольским работником. Руководило одно - не сказать неправды... Я ведь не думал публиковать книгу. Я писал ее для истории молодежных организаций... А товарищи нашли, что книга эта представляет и художественную ценность. Если рассматривать "Как закалялась сталь" как роман, то там много недостатков, недопустимых с профессиональной литературной точки зрения: ряд эпизодических персонажей, которые исчезают после одного-двух появлений... Но эти люди встречались в жизни, потому они есть в книге... Она не создание фантазии и писалась не как художественное произведение... Если бы книга писалась сейчас, то она, может быть, была бы лучше, глаже, но в то же время она потеряла бы свое значение и обаяние... Она неповторима...
Так, на грани гибели он возвращает себе ощущение истины. Истины бесконечно более ценной, чем загипнотизировавшая его литературность. Гонясь за формой-обработкой, он не знал, что владеет неоизмеримым: формой-органикой, формой-дыханием, формой-бытием. То есть тем самым, к чему мучительно идут все гении литературы, преодолевая свое "мастерство"... Мастерство - категория профессиональная, количественная, и на всякое мастерство найдется большее мастерство.
Он, кстати, успел подучиться этому самому мастерству; "Рожденные бурей" - вот мера его мастерства; лучше ли сделан этот второй роман? Лучше. Как говорил тогда же А. Фадеев: мастерство выросло. Однако пропало что-то, что делало первую повесть колдующей песней (2). - Это как первая любовь, точно определил Фадеев. - Непонятно и неповторимо. Приходит - и не нужны старые нормы и мастерство, и профессиональная шкала. Эта шкала, казавшаяся такой большой, сразу оказывается слишком маленькой.
(2) "Навряд ли "Рожденные бурей" будут иметь такое значение, какое имела "Как закалялась сталь", - сказал Н. Островский тому же С. Родману из "Ньюс Кроникл". И это сказано тотчас по окончании "Рожденных бурей"!
Едва первый перевод "Как закалялась сталь" появляется в Англии, буржуазные журналисты держат пари, что Островский - фигура, придуманная в пропагандистских целях. Большевистский миф. А книга? - А книга написана бригадой опытных писателей.
Это - самая парадоксальная и самая показательная из всех попыток найти автору Корчагина место на шкале литературной профессиональности. Книга либо не трогает стрелки вовсе, а если уж трогает, то разом зашкаливает, исчерпывая все резервы профессиональных объяснений и оставаясь неразгаданной. Когда мысль о подделке оказывается развеяна и англичане действительно обнаруживают своими глазами в Сочи бывшего кочегара, лежащего без движения, - в лондонском "Рейнолдс иллюстрейтед ньюз" появляется признание: бедный Николай Островский обладает чем-то большим, чем простое умение. Он в известном смысле гений.
Это звено - то самое, за которое вытягивается цепь. С других концов нечего и подходить к повести. Матэ Залка это и почувствовал: "Шедевр ли эта книга? - Да. - Чем? Техникой? - Нет".
Но тогда - чем?
Если "шедевр" понимать в старинном смысле, как вещь мастера, как профессиональный образец, то "Как закалялась сталь" - не шедевр.
Но это такой феномен жизненной и литературной истории ХХ века, который требует объяснения прежде многих шедевров.
Так как же связать все это? Между шепетовским сорванцом, бросившим школу и всю свою короткую жизнь рубавшим врагов, и писателем, первою же книгой невзначай промахнувшим профессиональную шкалу, должна быть внутренняя связь. Мы знаем две половины, два облика, но не знаем перехода. В нашем сознании не переход, а перепад: сначала обыкновенный вихрастый паренек, рубаха и весельчак, потом сразу - подвижник с ввалившимися щеками и горящими взором. Где связь? Где неизбежность? Он был - "как все"? Да, был. Прошел через горнило революции и гражданской войны, как миллионы его сверстников. Как все - и все-таки не как все.
Ибо "все" - спокойно умирают на пенсии (если судьба дает дожить), а он - не дожил, он - выплеснул себя в проповедь, которая проняла миллионы. "Он был в известном смысле гением".
Окружающие вспоминают, что он с детства был одержим манией беспокойства. Сам себя называл "скаженным", "беспокойным", "бузотером" человеком с невыносимым характером. Мать называла его - заскочистым. В нем от природы ощущалась фантастическая способность к сосредоточению, к тому полному и всецелому вкладывание себя в одну точку, которая свойственна лишь прирожденным проповедникам и агитаторам. "Я мог говорить три часа подряд, и слушали меня, не шелохнувшись..." "Он говорил безо всяких конспектов и записок". "Мысль его настолько напряженна и активна, что ничто и никогда не может отвлечь его от нее". "Он испытывает необходимость говорить. Он будет продолжать говорить, пока мы не уйдем, а говорить для него - все равно, что диктовать". "Мне приходится все делать в голове, целые главы, и потом уж диктовать. Только и спасает меня большая память". "Когда он диктует, кажется, что он читает книгу..." "Он диктует безостановочно".
Возвращаясь к портретам двадцатилетнего хлопчика, шепетовского комсомольца и берездовского райкомщка, "такого, как все", - я вглядываюсь в его лицо, отыскивая печать грядущей судьбы.
"Самой характерной чертой Островского была серьезность", - вспоминают те, кто знал его двадцатилетним. Анна Давыдова, евпаторийский врач, пишет об Островском, который после Боярки пошел скитаться по госпиталям и лечебницам: