Выбрать главу

Он спешит.

И потом — сразу — тишина и полное бездействие. Время вытягивается в длинную нить. Оно пустое. Это становится нравственной пыткой, более страшной, чем болезнь. В жизни героя дела и время оказываются разведены на полюса. Сначала — дела вне времени. Потом — время вне дел. Сначала — воля, властно смявшая объективный ход времени. Потом — томительно-размеренное, незаполненное время.

Сначала — безмерный огонь поступков. Потом — безмерный холод пустоты, отрезанность от поступков. Пытка бездействием. Пытка ненужностью. Испытание воли, которая заменила собой все, — испытание пустотой.

«Для чего жить, когда он уже потерял самое дорогое — способность бороться? Чем оправдать свою жизнь сейчас и в безотрадном завтра? Чем заполнить ее?.. Рука его нащупала в кармане плоское тело браунинга…»

В этом есть своя внешняя логика: воля должна убить жизнь, которая ей не подчинилась. Конец кажется неизбежным. Обыкновенное самоубийство…

Но я уже говорил: в книжке Николая Островского таится какой-то фермент, который выделяет ее автора из обыкновенных рядов — даже из рядов его необыкновенного поколения.

Его сравнивали с оглохшим Бетховеном. Со стариком Ренуаром, которому привязывали кисть к парализованной руке. С Лесей Украинкой, умиравшей от костного туберкулеза, и с Генрихом Гейне, лежавшим в «матрасной могиле». И даже с больным Марселем Прустом, скрывшимся в пробковой комнате. Самый факт, что недвижный и ослепший человек написал книгу, — подсказывал соответствующие параллели: от Элен Келер, слепноглухонемой американки, написавшей «Оптимизм», до русской Келер ХХ века — Ольги Скороходовой. В 30-е и 40-е годы такие параллели идут потоком: нет, кажется, ни одного литературного героя, тронутого недугом физическим или душевным, с которым не сопоставляла бы критика заболевшего Корчагина, — тут сходятся дети разных народов и сыны разных веков, страдающий Вертер, преуспевающий Мартин Иден, моэмовский аристократ из «Права на жизнь», киплинговский «волонтер колониальной войны»…

В каждом сравнении есть, конечно, свой смысл, и все же само по себе сходство той или иной внешней ситуации — слишком узкое основание для сравнения; чтобы извлечь смысл из сближения Корчагина с героем Мюссе (тоже было!), надо брать слишком много поправок.

Есть книга, поразительно сходная с повестью Островского, сходная во всех отношениях (в том числе в сюжетном) кроме одного… именно: кроме того единственного пункта, который, как я хочу показать, делает книгу «Как закалялась сталь» произведением уникальным в нашей литературе.

Книга эта — «По ту сторону» Виктора Кина. Она появилась в 1928 году и точно так же, как впоследствии повесть Островского, — была яростно читаема молодежью и вежливо обойдена профессиональной критикой. Повесть Кина прошла здесь по второму разряду: что-то приключенческое, что-то юношеское, что-то напоминающее Войнич и Дюма… Между тем, она предельно автобиографична, и Виктор Кин (ставший впоследствии другом и редактором Островского) в известном смысле его близнец: он из того же азартного поколения «родившихся вовремя», — и так же колесил по России, и махал шашкой в гражданскую, и комсомолил в 20-х и был в пограничье, в подполье на Дальнем Востоке. Одна разница: Кин рано вошел в профессиональную литературу, он был блестящий журналист, он был, собственно, плюс ко всему — литератор.

Его герой, Матвеев, кончил жизнь самоубийством. Дальневосточный подпольщик, комсомолец, он попал в случайную перестрелку, потерял ногу и понял, что не сможет более выполнять задания организации. Тогда ночью он вышел на костылях в город, дождался вражеского патруля и погиб в драке с белогвардейцами.

Островский знал и любил повесть Кина. Он одоорял и ней все, кроме финала.

Корчагин выбрал другой финал.

Эти книги очень близки; и все же в самоубийстве Матвеева улавливается неизбежность — точно так же как в отказе Корчагина от самоубийства.

Эти книги похожи всем: сюжетом, пафосом, характерами героев. Различие таится в художественной структуре: в том, какими словами рассказано о героях.

Герои Кина: Безайс и Матвеев — люди одержимые, самоотверженные, это родные братья Корчагина.

«Мир для Безайса был прост… Не было ничего особенного… просто он решил, что бога не существует.

— Его нет, — сказал он, как сказал бы о вышедшем из комнаты человеке».

«— Ничего особенного, — решил он. — Красные убивали белых, белые красных, и все это было необычайно просто…»

Просто? Да, и Корчагин убивал, и легко подставлял себя под пули. Маленькая разница: он никогда не говорил, что это просто. Он потрясенно считал убитых им людей: первый… второй… третий… Виктор Кин ироничен:

«Безайса… томило желание отдать за революцию жизнь, и он искал случая сунуть ее куда-нибудь — так велик и невыносим был сжигавший его огонь…»

«Он дал бы скорее содрать с себя кожу, чем выдать какие-то самому ему еще неизвестные тайны, и просил только единственного снисхождения: самому себе скомандовать „пли!“».

Корчагин тоже мечтал о смерти Овода. И тоже мечтал о тайнах, которые пытались бы вырвать у него враги. И тоже искал случая умереть за идею. Но он называл все это другими словами. Островский не допускал в отношении его и тени иронии.

Островский говорил иначе: «Жизнь дается человеку один раз и прожить ее надо так…»

Виктор Кин пишет о жизнепонимании своего героя Матвеева: «Один человек дешево стоит, и заботиться о каждом в отдельности нельзя. Иначе невозможно было бы воевать и вообще делать что-нибудь. Людей надо считать взводами, ротами и думать не об отдельном человеке, а о массе. И это не только целесообразно, но и справедливо, потому что ты сам подставляешь свой лоб под удар, — если ты не думаешь о себе, то имеешь право не думать и о других. Какое тебе дело, что одного застрелили, другого ограбили, а третью изнасиловали? Надо думать о своем классе, а люди найдутся всегда».

Чувствуете? Кин и Островский пишут об одном и том же, но употребляют разные системы слов. Кин — многогранен, тонок, ироничен. Островский монолитен, прост, серьезен. Кин пишет: человек стал «винтиком», частицей класса, армии.

Островский пишет то же самое, но говорит об этом так: у человека ничего не останется, если у него отнять идею… Для Островского преданность идее есть знак цельности, увиденной только изнутри. Для того, чтобы само понятие «винтик» пришло в голову, надобно сохранить в себе кусочек существования, не подчиненного идее, — с этой точки убежденность откроется, как механика, и тогда можно улыбнуться. В художественном сознании Кина сохранятся такие следы — следы ощущения человека «как такового» — то есть естественного, невобранного в идею существа. Матвеев от скуки раскачивает головой лампу… Поразительная деталь: Матвеев убивает время, его тело томится от размеренности маятника часов… В этом томлении здоровой, живущей во времени плоти Кин видит свою логику. Именно эта живая погика гонит Матвеева на самоубийство: его существо мучается оттого, что не может всецело отдать себя идее; смерть — избавление от муки и разрешение вопроса.

Писательское зрение Островского исключает этот аспект. Он не увидел бы, как герой раскачивает лампу головой тросто так, от нечего делать, оттого что надо куда-то деть себя. Островский просто не разглядел бы этого: он дал бы общий контур, сказал бы: «На этот раз победило примитивное, звериное» или пороту: