Выбрать главу

До 1932 года слово «писатель» не приходит ему в голову. Он садится за книгу, чтобы составить «воспоминания». Он делает «запись целого ряда фактов». Тарас Костров (очевидно в 1927 году) советует ему облечь историю «в форму повести или романа». В этот период «форма» для Островского — не более, чем грамотный язык; главная его забота — вовсе не жанр а верность правде, простодушное желание обрисовать действительных (и живых еще) героев, «указав все их недостатки и положительные стороны». Этим живым свидетелям и участникам Островский и посылает на отзыв свою работу (он везде пишет «книга», «труд», «работа», и даже потом, когда в журнале произносят слово «роман», Островский настаивает на менее литературном «повесть»). В первую очередь работу смотрят участники событий. И уж потом — «спецы» по литературным вопросам. «Спецы» по «форме».

В январе 1932 года, посылая «Как закалялась сталь» в журнал, Островский прилагает к тексту письмо, не предназначенное для печати: «Я работал исключительно с желанием дать нашей молодежи воспоминания, написанные в форме книги, которую даже не называю ни повестью, ни романом, а просто „Как закалялась сталь“».

Потом ему объясняют, что он написал — роман. И тогда с 1932 года презрительный термин «спецы» в его письмах и высказываниях сменяется уважительным термином «мастера». Начинается период профессионализма. Период бешеной учебы, лихорадочного чтения, яростного овладения «литтехникой». Но даже и потом, когда страх «корзины редактора» сменяется у молодого автора ощущением «победы», — в нем остается неистребимый суеверный пиетет перед мастерами и тайное опасение: «я — недоношенный писатель», «я — штатный кочегар», и изумление самому себе: «Петя, ты ожидал от меня такого виража?»

Писательская техника, профессиональная премудрость, так называемая форма-обработка, которой он старался овладеть, — теперь делается предметом его главных уповний, и когда кто-то из критиков в порыве организаторских чувств предлагает Всеволоду Иванову пройтись по жизнеописанию Корчагина рукой мастера, — Островский приходит в такую ярость, что хочет ответить этому критику «ударом сабли», и именно после этого случая начинает упорно отрицать документальную ценность повести, резко отделяя себя от своего героя.

Его реакцию можно понять. В той писательской славе, которая окружила его в последние полтора года жизни, заключился теперь весь смысл его судьбы; посягнуть на его профессиональное признание — значило теперь посягнуть на само духовное его бытие, а это все, что он, в сущности, имел. Так пришел он на своем пути к последнему парадоксу: кухаркин сын, колотивший маменькиных сынков, кочегар, презиравший «спецов», железный боец, бравший на мушку белоруких буржуев, — обретает литературную славу; он оказывается в ней, как в гигантском дворце, и уже не может отступить. Полтора года он твердит себе и окружающим о профессиональном умении, о праве на так называемый писательский вымысел и о том, как он «создал образ».

А за два месяца до смерти, когда стало, наверное, уже не до критиков вдруг признается явившемуся к нему английскому журналисту:

— Раньше я решительно протестовал против того, что эта вещь автобиографична, но теперь это бесполезно. В книге дана правда без всяких отклонений. Ведь ее писал не писатель. Я до этого не написал ни одной строки. Я не только не был писателем, я не имел никакого отношения к литературной или газетной работе.

Книгу писал кочегар, ставший комсомольским работником. Руководило одно — не сказать неправды… Я ведь не думал публиковать книгу. Я писал ее для истории молодежных организаций… А товарищи нашли, что книга эта представляет и художественную ценность. Если рассматривать «Как закалялась сталь» как роман, то там много недостатков, недопустимых с профессиональной литературной точки зрения: ряд эпизодических персонажей, которые исчезают после одного-двух появлений… Но эти люди встречались в жизни, потому они есть в книге… Она не создание фантазии и писалась не как художественное произведение… Если бы книга писалась сейчас, то она, может быть, была бы лучше, глаже, но в то же время она потеряла бы свое значение и обаяние… Она неповторима…

Так, на грани гибели он возвращает себе ощущение истины. Истины бесконечно более ценной, чем загипнотизировавшая его литературность. Гонясь за формой-обработкой, он не знал, что владеет неоизмеримым: формой-органикой, формой-дыханием, формой-бытием. То есть тем самым, к чему мучительно идут все гении литературы, преодолевая свое «мастерство»… Мастерство — категория профессиональная, количественная, и на всякое мастерство найдется большее мастерство.

Он, кстати, успел подучиться этому самому мастерству; «Рожденные бурей» — вот мера его мастерства; лучше ли сделан этот второй роман? Лучше. Как говорил тогда же А. Фадеев: мастерство выросло. Однако пропало что-то, что делало первую повесть колдующей песней.[1] — Это как первая любовь, точно определил Фадеев. — Непонятно и неповторимо. Приходит — и не нужны старые нормы и мастерство, и профессиональная шкала. Эта шкала, казавшаяся такой большой, сразу оказывается слишком маленькой.

Едва первый перевод «Как закалялась сталь» появляется в Англии, буржуазные журналисты держат пари, что Островский — фигура, придуманная в пропагандистских целях. Большевистский миф. А книга? — А книга написана бригадой опытных писателей.

Это — самая парадоксальная и самая показательная из всех попыток найти автору Корчагина место на шкале литературной профессиональности. Книга либо не трогает стрелки вовсе, а если уж трогает, то разом зашкаливает, исчерпывая все резервы профессиональных объяснений и оставаясь неразгаданной. Когда мысль о подделке оказывается развеяна и англичане действительно обнаруживают своими глазами в Сочи бывшего кочегара, лежащего без движения, — в лондонском «Рейнолдс иллюстрейтед ньюз» появляется признание: бедный Николай Островский обладает чем-то большим, чем простое умение. Он в известном смысле гений.

Это звено — то самое, за которое вытягивается цепь. С других концов нечего и подходить к повести. Матэ Залка это и почувствовал: «Шедевр ли эта книга? — Да. — Чем? Техникой? — Нет».

Но тогда — чем?

Если «шедевр» понимать в старинном смысле, как вещь мастера, как профессиональный образец, то «Как закалялась сталь» — не шедевр.

Но это такой феномен жизненной и литературной истории ХХ века, который требует объяснения прежде многих шедевров.

Так как же связать все это? Между шепетовским сорванцом, бросившим школу и всю свою короткую жизнь рубавшим врагов, и писателем, первою же книгой невзначай промахнувшим профессиональную шкалу, должна быть внутренняя связь. Мы знаем две половины, два облика, но не знаем перехода. В нашем сознании не переход, а перепад: сначала обыкновенный вихрастый паренек, рубаха и весельчак, потом сразу — подвижник с ввалившимися щеками и горящими взором. Где связь? Где неизбежность? Он был — «как все»? Да, был. Прошел через горнило революции и гражданской войны, как миллионы его сверстников. Как все — и все-таки не как все.

Ибо «все» — спокойно умирают на пенсии (если судьба дает дожить), а он — не дожил, он — выплеснул себя в проповедь, которая проняла миллионы. «Он был в известном смысле гением».

Окружающие вспоминают, что он с детства был одержим манией беспокойства. Сам себя называл «скаженным», «беспокойным», «бузотером» человеком с невыносимым характером. Мать называла его — заскочистым. В нем от природы ощущалась фантастическая способность к сосредоточению, к тому полному и всецелому вкладывание себя в одну точку, которая свойственна лишь прирожденным проповедникам и агитаторам. «Я мог говорить три часа подряд, и слушали меня, не шелохнувшись…» «Он говорил безо всяких конспектов и записок». «Мысль его настолько напряженна и активна, что ничто и никогда не может отвлечь его от нее». «Он испытывает необходимость говорить. Он будет продолжать говорить, пока мы не уйдем, а говорить для него — все равно, что диктовать». «Мне приходится все делать в голове, целые главы, и потом уж диктовать. Только и спасает меня большая память». «Когда он диктует, кажется, что он читает книгу…» «Он диктует безостановочно».

вернуться

1

«Навряд ли „Рожденные бурей“ будут иметь такое значение, какое имела „Как закалялась сталь“», — сказал Н. Островский тому же С. Родману из «Ньюс Кроникл». И это сказано тотчас по окончании «Рожденных бурей»!