Ибо «все» — спокойно умирают на пенсии (если судьба дает дожить), а он — не дожил, он — выплеснул себя в проповедь, которая проняла миллионы. «Он был в известном смысле гением».
Окружающие вспоминают, что он с детства был одержим манией беспокойства. Сам себя называл «скаженным», «беспокойным», «бузотером» человеком с невыносимым характером. Мать называла его — заскочистым. В нем от природы ощущалась фантастическая способность к сосредоточению, к тому полному и всецелому вкладывание себя в одну точку, которая свойственна лишь прирожденным проповедникам и агитаторам. «Я мог говорить три часа подряд, и слушали меня, не шелохнувшись…» «Он говорил безо всяких конспектов и записок». «Мысль его настолько напряженна и активна, что ничто и никогда не может отвлечь его от нее». «Он испытывает необходимость говорить. Он будет продолжать говорить, пока мы не уйдем, а говорить для него — все равно, что диктовать». «Мне приходится все делать в голове, целые главы, и потом уж диктовать. Только и спасает меня большая память». «Когда он диктует, кажется, что он читает книгу…» «Он диктует безостановочно».
Возвращаясь к портретам двадцатилетнего хлопчика, шепетовского комсомольца и берездовского райкомщка, «такого, как все», — я вглядываюсь в его лицо, отыскивая печать грядущей судьбы.
«Самой характерной чертой Островского была серьезность», — вспоминают те, кто знал его двадцатилетним. Анна Давыдова, евпаторийский врач, пишет об Островском, который после Боярки пошел скитаться по госпиталям и лечебницам:
«Он мне показался человеком хмурым, замкнутым: взгляд черных глаз исподлобья, в котором… проскальзывает скрытое страданье».
Жестокость болезни приходит как последняя мера внутренней, предшествовавшей, изначальной жестокости к себе. «Голос жесткий-жесткий. Хмурятся темные брови, взгляд исподлобья», — пишет Петр Новиков о семнадцатилетнем киевском электромонтере, который вот-вот отправится в Боярку. «Молчу. И от сурового парня уходят после двух-трех слов. Думают злой. Как и ты в первую встречу», — пишет сам он Гале Алексеевой в 1932 году.
Потаенная углубленность в себя живет в этом человеке за обычной комсомольской веселостью тех лет. Да, он — как все, и как все — прошел до конца путь, уготованный его поколению. Он пожил типичнуюжизнь комсомольца 20-х годов. Но он прожил ее так, словно видел в этой жизни внутренним зрением какой-то предельный, одному ему ведомый смысл, и поэтому был «чуть» серьезней, «чуть» суровее, «чуть» последовательнее своих сверстников.
В недоучившемся кочегаре заложена была жажда последней логики, абсолютной логики, стальной внутренней логики. «Он был в известном смысле гением»… Жил, носился, дрался, а там, в сверхсознании, — словно тайну разгадывал. А потом, после вихря, после рубания саблей, после ураганных переездов, после десятилетнего романтического сна наяву — болезнь: темнота и молчание.
Беспредельный огонь сменяется беспредельным холодом.
Болезнь разом отсекает его от внешней деятельности. Он не знает позднейших сомнений и терзаний своих ровесников. Слепота замыкает его внешнее зрение, больные, каменеющие суставы сковывают его для внешних действий. Там, в сознании, остается раскаленный вихрь идей его эпохи: там, как в тигле, продолжается внутренняя работа, и создавший его мир, отсеченный от новых воздействий, начинает гениально обнажать свою структуру.
Бессонными от боли ночами, в гробовой тишине он мысленно еще и еще раз проживает свою прошлую жизнь. Волею судьбы он избавлен от знания литературных секретов и от профессиональных хитростей, за которыми легче скрыть ложь.
Тысячи раз прокатывая в своем возбужденном мозгу эпизод за эпизодом, он нащупывает в этом вихре такие связи, которые вряд ли доступны обыкновенному профессионалу, «редактирующему» текст. Он «редактирует» свою жизнь, сотни и сотни раз выявляя в ней неподвластную внешнему взору стальную внутреннюю логику. «Он диктует безостановочно».
Знает ли он, какая судьба уготована этому тексту? Знает ли, лежа в переполненной жильцами комнатке в Мертвом переулке и ожидая, когда все уснут и станет тихо, — знает ли, что начинает? И влажной от напряжения рукой выводя по самодельному транспаранту на обороте статистических таблиц уральского лесохозяйственного профсоюза — первые строчки выводя, — знает ли, что будет?
Нет. Обыкновенным знанием — не знает. Это знает в нем — его судьба.