Выбрать главу

Не видя единства в мире действий, ищут единство в субъективном сознании отдельного человека. Это частное сознание становится на западной почве сплошным, замкнутым в себе «потоком». Либо — когда писатель вынужден монтировать множество таких сознаний и быстро перебрасывать центр тяжести, — он оставляет на поверхности текста лишь пунктир многозначительных чисто внешних деталей и реплик — возникает так называемый хемингуэевский стиль.[4]

В обоих крайних случаях слово остается как бы частью орнамента, замысловатого узора, отразившего вихрь жизни.

Островский воспринимает не только метельный стиль прозы двадцатых годов. Он улавливает нечто больше: самый принцип. Если уж относить повесть о «…»

Дефект исходного файла — V.V.

предмета, внешнее обозначение происходящего, податливый служебный элемент ткани. И тяжелеет — как факт прямого действия, как акт бытийный, как реальность безусловная, безотносительная к литературному приему. Там, в узоре, слово еще более смягчается, утончается. Здесь, в речи — слово еще более выпрямляется, затвердевает, как сталь.

Ток, пробегающий между двумя этими полюсами, и определяет внутреннюю драматичность текста повести.

Вот особенность интонации Остропского — не только повести «Как закалялась сталь», но и всех других его текстов: статей, писем, интервью. Не говорит: «парень». Говорит: «паренек», «парнишка», «парняга». Не ветер, а ветерок у него. Не город — городок… Ласкает слова (помните: у М. Шолохова — приласкала пуля Григория)… И чем жесточе, страшней трагичней реальность, тем сильней действует усмешечка непобедимый этот просвет между тем, что видишь, и тем, что знаешь… Словно это земное все — пустяк: ветерок, городишка, мелочи, а истинное — где-то там, в ином измерении.

Давая портрет человека, Островский твердо и неизменно прикован к одному — к глазам. Все остальное он может заметить или не заметить: фигуру, полноту, цвет волос… Глаза — отмечает при любых обстоятельствах, и часто — только одни глаза. Глаза — не кусочек внешности — это прямой вход в душу. Прямой выход воли и характера. «Его остановил взгляд Корчагина, и он запнулся», — это не изображение взгляда — это действие взглядом, Это мгновенный выход на поверхность той духовной энергии, которая непрестанно копится под мерцающим коловращением и суматохой внешних действий.

Жизнь, лишенная «сознательности», — та же мертвость. Властная над жизнью, смерть не властна над одним — над сознанием. Несколько раз автор «Как закалялась сталь» описывает смерть. Умирают люди так, словно они готовы к смерти заранее, и переход их в смерть — чисто количественное, телеснос перемещение. «Проломили череп немцу. Тело мешком свалилось в проход…»

«Разлетелись, как гнилые арбузы, две петлюровских головы…» «У стены, извиваясь червяком, агонизировал большеголовый». Тут и смерти-то нет конца жизни нет, а есть просто превращение материи из движущейся в неподвижную.

Но есть другая смерть, она описывается как бы обратным приемом. Вот поразительное место из рассказа о жизни шепетовских комсомольцев.

«— Три дня повешенных не снимали. У виселицы день и ночь стоял патруль… На четвертый день оторвался товарищ Тобольдин, самый тяжелый, и тогда сняли остальных и зарыли тут же»…

Вот! В одном случае убивают слепое, уже заранее мертвое тело, в другом же — где уж три дня, как действительно мертвое тело качается на виселице, — Островский оживляет его властным и прямым словом: «товарищ». Он зовет мертвого. В этом своеволии — стальная логика. Есть что-то, что выше жизни и смерти. Жизнь и смерть сближены, перемешаны в образной структуре повести для того, чтобы воля могла прорубать в этом смешавшемся мире свою властную грань.

Теперь, возвращаясь к стихии речи, к «тяжелым словам» как решающему элементу повести Островского, мы понимаем, что это отнюдь не элемент орнамента: в словах, гул которых разносится во все концы повести, заключен всесокрушающий, всесильный смысл. Когда Гришутка Хороводько просит Корчагина: «Ты скажи нам речь обязательно, а то как же? Без речи не подходит…» — то мы чувствуем: это не причуда Гришутки. Когда читаем: «Корчагин получил назначение… и уже через неделю… актив слушал его первую речь», — чувствуем: слово-то и есть дело!