Корчагин тоже мечтал о смерти Овода. И тоже мечтал о тайнах, которые пытались бы вырвать у него враги. И тоже искал случая умереть за идею. Но он называл все это другими словами. Островский не допускал в отношении его и тени иронии.
Островский говорил иначе: «Жизнь дается человеку один раз и прожить ее надо так…»
Виктор Кин пишет о жизнепонимании своего героя Матвеева: «Один человек дешево стоит, и заботиться о каждом в отдельности нельзя. Иначе невозможно было бы воевать и вообще делать что-нибудь. Людей надо считать взводами, ротами и думать не об отдельном человеке, а о массе. И это не только целесообразно, но и справедливо, потому что ты сам подставляешь свой лоб под удар, — если ты не думаешь о себе, то имеешь право не думать и о других. Какое тебе дело, что одного застрелили, другого ограбили, а третью изнасиловали? Надо думать о своем классе, а люди найдутся всегда».
Чувствуете? Кин и Островский пишут об одном и том же, но употребляют разные системы слов. Кин — многогранен, тонок, ироничен. Островский монолитен, прост, серьезен. Кин пишет: человек стал «винтиком», частицей класса, армии.
Островский пишет то же самое, но говорит об этом так: у человека ничего не останется, если у него отнять идею… Для Островского преданность идее есть знак цельности, увиденной только изнутри. Для того, чтобы само понятие «винтик» пришло в голову, надобно сохранить в себе кусочек существования, не подчиненного идее, — с этой точки убежденность откроется, как механика, и тогда можно улыбнуться. В художественном сознании Кина сохранятся такие следы — следы ощущения человека «как такового» — то есть естественного, невобранного в идею существа. Матвеев от скуки раскачивает головой лампу… Поразительная деталь: Матвеев убивает время, его тело томится от размеренности маятника часов… В этом томлении здоровой, живущей во времени плоти Кин видит свою логику. Именно эта живая погика гонит Матвеева на самоубийство: его существо мучается оттого, что не может всецело отдать себя идее; смерть — избавление от муки и разрешение вопроса.
Писательское зрение Островского исключает этот аспект. Он не увидел бы, как герой раскачивает лампу головой тросто так, от нечего делать, оттого что надо куда-то деть себя. Островский просто не разглядел бы этого: он дал бы общий контур, сказал бы: «На этот раз победило примитивное, звериное» или пороту:
«Митяй!.. Ты дичаешь?» Корчагин весь в своей идее, всецело и безмерно. Он не знает других измерений. Другие измерения — просто дичь.
Что же такое повесть В. Кина? Это блестящая литература, но это литература «обыкновенная»: в том смысле, что она ищет меру, ищет равнодействующую между силой духа и силой плоти. Литература обыкновенно и наблюдает эту борьбу с точки зрения человеческой («слишком человеческкой», — повторил бы тут известный немецкий философ); трагедия Григория Мелехова — одна из вершин художественной мысли ХХ века — есть трагедия живого человеческого существа, попытавшегося сопротивляться новой исторической логике и изломанного в этой схватке.
Уникальность судьбы Павла Корчагина и уникальность Островского в мировой литературе заключается в том что его повесть всецело содержит себя внутри этой новой исторической логики. Это не трагедия плоти сопротивлятющейся духу, — плоть тут побеждена бесповоротно — это трагедия духа, задавившего плоть.
Последний акт трагедии Корчагина — величественнее «бумажного героизма самоубийц: самоубийцы действуют по правилам старой драмы, Корчагин знамение новой».
Исторически страшным, костоломным концом все это обернулось: бойцам, которые в свое время были готовы сломать шею старому миру, ломали шеи деловитые профессионалы из ведомства Ягоды — Ежова (среди которых, впрочем, достаточно было и чистых фанатиков). Безотказный «винтик» заменял повсюду «обывателя» старой жизни. Вряд ли логика разворачивашейся драмы была ясна самим ее участникам: «винтики тоже были из стали — из той самой, которая закалялась на раздутом мировом пожаре; по уж одно было ясно: добром им не кончить, тихой старости не видать».
Страшно подумать, что было бы с Островским, не умри он своей смертью в 1936 году, или, рискну добавить, не прикрой его судьба болезнью, а потом и славой.
Не ходя далеко, — вот судьбы людей его типа, комсомольских вожаков 20-х и 30-х годов. Если брать только высший эшелон, — все подряд идут под расстрел: Шацкин, Смородин, Чаплин, Косарев… Только Мильчаков и уцелел лагерем «отделался». Нет, этот тип плохо уживался с эпохой беспрекословной консолидации — тип борца, сжигаемого внутренним пламенем.