Островский в маленьком флигеле, в Сочи, на Ореховой, 47, лихорадочно слушает в наушники радиотрансляцию съезда писателей.
Здесь в конце 1934 года и находит его неутомимый Михаил Кольцов.
«Николай Островский лежит на спине, плашмя, абсолютно неподвижно. Одеяло обернуто кругом длинного, тонкого, прямого столба его тела, как постоянный, неснимаемый футляр. Мумия.
Но в мумии что-то живет. Да. Тонкие кисти рук — только кисти чуть-чуть шевелятся. Они влажны при пожатии…
Живет и лицо. Страдания подсушили его черты, стерли краски, заострили углы…
Голос спокоен, хотя и тих, по только изредка дрожит от утомления…»
Сегодня очерк М. Кольцова снова стал хрестоматийным. Два десятка лет он вместе с именем его автора был убран из всех библиографических списков. Двадцать лет штиля. На том конце молчания, в 1935 году, — буря.
Очерк М. Кольцова в «Правде» читают миллионы людей. Уже одно это разом выводит имя автора Корчагина из неизвестности. И еще Кольцов роняет фразу, звучащую скрытой угрозой по адресу тех, кто не хочет признать Островского: «Не всех героев мы знаем. И не всех мы умеем замечать». Легко представить себе, как звучит такая фраза в газете «Правда» в 1935 году.
Это — перелом.
Мгновенно очерки и статьи об Островском появляются в центральных газетах.
Толстые журналы открывают его для себя. К этому времени бурные споры периода литературного переустройства уже отходят в прошлое и критические отделы журналов носят иной характер, чем в 1932 году. Теперь рядом с резолюциями писательских собраний о бдительности часто печатаются пространные статьи о юбилеях классиков, а там, где прежде кипели споры о новых произведениях, преобладает молчание: исчезают со страниц имена, исчезают книги, исчезают старые проблемы. Вакуум заполняется новыми.
В короткий срок об Островском написана огромная литература. Все, что критика могла бы написать о нем в течение трехлет, она выдает на гора в течение трех месяцев. Холод непризнания разом сменяется огнем ревностной любви. Теперь в статьях уже фигурируют измышления, поползновения и развязные поучения, с которыми, как выяснилось, пытались подступиться к Островскому лицемерные хулители, ничтожества и тайные враги, клеветавшие на него и не пускавшие его в литературу. Не буду отсылать нынешних читателей к авторам этих формул, бог с ними, дело не в авторах, дело в общей тональности. Тональность эта воцаряется применительно к наследию Островского на добрых полтора десятилетия, и долго еще вокруг его имени держится — даже и в лучшие времена — зона опасной какой-то радиации, так что вступающий в эту зону должен специально позаботиться о том, чтобы его не обвиняли в неуважении к предмету. Таков в ту пору общепринятый язык; на этом языке говорят и обвинители, и обвиняемые; ты хотел этого, Жорж Дандэн, — можно было бы сказать и тем и другим; я не буду возвращаться более к этому пункту: нам легко судить сегодня, однако, каждая эпоха имеет свой язык и свою логику, а люди всегда получают именно то, к чему они готовы и чего хотят.
В головокружительном взлете известности Островского есть железная логика времени. В течение полугода из безвестного начинающего литератора он превращается в живого классика. В октябре 1935 года он становится орденоносцем. О степени важности этого акта можно судить по тому, что он пятый писатель-орденоносец за всю историю советской литературы. Ему строят виллу на Черноморском побережье. Последние четырнадцать месяцев, отмеренные ему болезнью, он живет, как живая легенда, на улице своего имени, и дом его делается местом паломничества бесконечных делегаций и предметом острейшего любопытства зарубежных журналистов. Всесоюзные похороны его в декабре 1936 еще увеличивают его славу. И складывается то почти нерасчленимое соединение популярности, идущей снизу, и культа, насаждаемого сверху, которое ставит впоследствии в тупик западных историков советской литературы, и они до сих пор решают (как сказано у Глеба Струве), «до какой степени широкая национальная популярность Островского была спонтанна, добровольна и стихийна, и какую часть тут надо отнести на счет обдуманного мифотворчества».
Чтобы ответить на этот вопрос, я вернусь к тому времени, когда нет еще никакого официального признания, и Михаил Кольцов еще не открыл Островского своим очерком, и книга Островского распространялась в читательской массе не только безо всяких общегосударственных мероприятий, по и без малейших подсказок критики. Отдадим себе отчет в том, что многие люди, которым суждено стать пламенными пропагандистами повести «Как закалялась сталь», — в ту пору еще и не знают ее.