В пятилетие с 1942 по 1946 год — по вполне понятным причинам — изданий мало.
Но есть одно, которое может перевесить все предыдущие и последующие. Это издание выходит в сорок втором году в блокированном немцами Ленинграде.
Набирают текст в полуразрушенном здании. Печатают десятитысячный тираж, крутя машины вручную, потому что электричества нет. Распродают эти десять тысяч в течение двух часов.
Теперь я хочу вернуться к сомнениям наших зарубежных историков, которые подозревают, что успех книги Островского определен решениями сверху.
Да! Определен. Только логика тут обратная. Не потому читают книгу, что стоит она в обязательных списках. А потому она встает в списки, что ее читают. Можно велеть издать книгу сверхтиражом. Но нельзя велеть переписывать ее в Старозагорской тюрьме, тайком от надзирателей. Нельзя велеть читать ее в окопах под Севастополем при свете карманных фонариков. Нельзя велеть крутить вручную печатные машины в блокадном городе. Это люди делают сами.
Значит, есть что-то такое в книге, что бьет безотказно и вопреки всем старым литературно-критическим представлениям о традиционном художественном тексте.
Значит, есть тут загадка, не подвластная старым профессиональным представлениям. С самолго начала литературно-критическое освоение повести «Как закалялась сталь» идет по двум направлениям, и литература об Островском распадается на два непримиримо спорящих между собой лагеря.
Первые исследователиостро чувствуют необычность представшего им литературного явления. Они понимаюь: старыми средствами тут мало что объяснишь. И они ищут новый путь, эмоционально подстраиваясь к повести, создавая живую легенду об Островском в том же ключе, в каком Островский создал живую легенду о Корчагине.
Крупнейшей фигурой такой критики становится Семен Трегуб, и его книжка «О Николае Островском», выпущенная в 1938 году, кажется мне в известном смысле уникальной. Пронизанная ощущением единства личности и книги Островского, написанная в таком же лихорадочном стиле, насыщенная личными воспоминаниями и интонациями, — книга эта, явившаяся потрясенным откликом С. Трегуба на смерть писателя, немногое объясняет в тексте, но таит в себе ощущение какого-то неуловимого нерва, духовного строя повести. «Писать дневник для печати, для истории — значит умышленно прихорашиваться. Это пошлость, — сказал он…
Никому он не мог простить лицемерия и фальши… Мы можем, мы должны… быть такими, как он». С. Трегуб с его горячечным стилем — выразитель настроений тех комсомольских масс, которые начиная с 1932 года исступлено читают повесть: он понимает Островского, как самого себя.
Впоследствии, споря со своими академичными оппонентами, С. Трегуб должен был перейти на их язык. После 1935 года, когда за повесть Н. Островского взялись сугубо профессиональные литературоведы, его принялись исследовать по классической схеме: тема — идея — художественные средства; крупнейшей фигурой этой критики стал Натан Венгров.
Там Островский был — живой Корчагин. Здесь он — мастер, создавший литературный текст. Там исходили из ощущения небывалого единства автора и героя. Здесь автор отделен от героя, как профессионал от созданной им вещи. Там, подстраиваясь к стилю самого Островского, твори ли о нем легенду, писали — крупными, резкими штрихами. Здесь измеряют легенду традиционными мерками, пишут кропотливо и профессионально. И конечно, здесь материал собран больший, и выводы — по внешним параметрам — выглядят богаче.
Что открыла в Островском эта профессиональная школа? Впервые тема гражданской войны соединилась не только с темой восстановления народного хозяйства, но и с темой социалистического наступления по всему фронту. Впервые борьба с классовым врагом раскрыта как борьба с внутренними врагами народа. Впервые так убедительно вскрыто моральное разложение врагов в быту. И все эти новации — «вопреки» неохотно отмечаемым недостаткам художественной формы… Вся хитрость в том, что подобные внешние контуры действительно есть в повести Островского.
Но даже если верно то, что в советской литературе он написал обо всем это впервые, — это чисто внешнее описание, вполне применимое к тем или иным средним и даже опытным литераторам, методично разрабатывающим ту или иную «актуальную тему» — никак не объясняют нам фантастического воздействия Островского на душевное состояние миллионов его современников. Не горячее и не холодное, выдержанно умеренное академическое литературоведение умеет обходиться с явлениями, в которых отстоялось, отложилось, спрессовалось долгое традиционное развитие, но оно не может схватить мгновенного сполоха, в котором рождается небывалое. Статистические литературопеды справедливы и осмотрительны, а их эмоциональные оппоненты несправедливы и неосмотрительны — те могут обжечься об истину — эти ее просто не ощутят.